Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рама для молчания

Холмогорова Елена Сергеевна

Шрифт:

Москва – город большой и, главное, эклектичный. Как в годы ее экономического расцвета говаривали купцы, «денег хватит на все стили». А еще жили-доживали дворянские особняки, уютные мещанские… Но для вернувшегося из эмиграции «первого пролетарского писателя», «буревестника революции», было выбрано здание, решительно враждебное его вкусам. Знал ли об этом кремлевский Управдом? Конечно, знал. Смеем догадываться, что помещение выбрано преднамеренно, это входило в программу укрощения классика. Он и не должен был чувствовать себя дома , упираясь взглядом в причудливые завитки дверных ручек или декадентские изломы витражей.

У Марины Ивановны

Этот музей по праву называется «культурный центр». Здесь бесценные фонды, преданные своему делу сотрудники и незаученными словами рассказывающие экскурсоводы, самый лучший из виденных нами музейный сайт. Нас очень многое связывает с домом в Борисоглебском переулке. Не счесть, сколько раз бывали в его зале, сами проводили там литературные вечера.

Но сейчас не об этом. Сегодня мы, не задерживаясь, проходим прямо к лестнице наверх. Мы ведь – в гости.

Прийти сюда запросто по стечению обстоятельств и «скрещенью судеб» у каждого из нас есть особые, личные основания.

Художник Леонид Евгеньевич Фейнберг оставил воспоминания «Три лета в гостях у Максимилиана Волошина», где описывает коктебельские встречи с Мариной Цветаевой и Сергеем Эфроном в 1911 – 1913 годах, и множество уникальных, теперь классических фотографий Макса, сестер Цветаевых, всего коктебельского мирка: «Лето 1911 года. Только одно лето, когда у меня был с собой мой дешевый фотоаппарат «Дельта», хорошо снимавший, хотя объектив был даже не «аплант», а простой ландшафтный». Для Елены Холмогоровой Л.Е.Фейнберг был по-домашнему Дюдя, поскольку приходился ей родным дедом.

А в семейном архиве Михаила Холмогорова хранились фотографии Андрея Цветаева (теперь находящиеся в фондах музея) – выпускника 7-й Московской гимназии имени императора Александра III, сделанные его одноклассником и дядей Михаила – Александром Сергеевичем Холмогоровым.

Здание, где располагалась гимназия, – легендарный «дом Фамусова», за который так боролась московская общественность, сожгли ночью 1967 года по устному приказу тогдашнего градоначальника Гришина. Дом в Борисоглебском чуть не постигла та же участь. К 1979 году уже выселили жильцов, кроме одного человека: Надежда Ивановна Катаева-Лыткина категорически отказалась покинуть «дом Марины». Она подняла на ноги писателей, художников, на защиту особняка встали многие москвичи. Свою роль в спасении здания от сноса сыграл академик Дмитрий Сергеевич Лихачев.

Не считая отчего дома в Трехпрудном («душа моей души»), этот был самым долгим приютом Марины Ивановны Цветаевой. В его поисках она изъездила чуть ли не пол-Москвы. Выбрала за сумасшедшую планировку – трехуровневая квартира с чердаком («Это сборище комнат, это не квартира совсем!», «Кто здесь мог жить? Только я!»).

Она вошла сюда в сентябре 1914 года хозяйкой: обустраивала, обставляла мебелью по своему вкусу. Во всем благополучие: дочь профессора, совсем недавно, два года назад, воплотившего в жизнь многолетнюю мечту – создать в Москве музей изящных искусств, жена талантливого студента-филолога, автор трех книжек стихов, ее поэзию с восторгом принимают московские символисты.

Они и станут желанными гостями дома Марины Цветаевой – Андрей Белый, Максимилиан Волошин, Вячеслав Иванов, Константин Бальмонт, Борис Зайцев, Василий Розанов, Николай Бердяев, Илья Эренбург, князь Сергей Волконский, Александр Таиров, Алиса Коонен, Юрий Завадский…

Но уже где-то гремит война, грохот пушек пока не доносится до Москвы, а грядущая революция дремлет эмбрионом в утробе «Второй отечественной», как тогда казенные патриоты называли германскую войну. Только в марте 1915 года молодой муж уйдет добровольцем. Вернется в 1917-м, чтобы в том же году, в декабре, отправиться в «лебединый стан» – Белую гвардию. А в дом придет разруха.

Ходишь по этим удивительным комнатам – все разные: гостиная с высоченным потолком, мраморным камином и «окном в небо», проходная комната без окон, зато с роялем, светлая просторная детская (« большой зеленый солнечный веселый рай для детей »), где даже были клетки с шустрыми белками. Кабинет Марины – весь из углов (можно посчитать: их одиннадцать!), крутая лестница с «забежными» ступенями, ведущая в кабинет Сергея Эфрона ( «По-моему, это – каюта» ), где рукой достаешь до потолка, зато окна на разных уровнях: одно наверху, другое – вровень с крышей, куда запросто можно было вылезти позагорать. А еще выше мансарда, где находили ночлег гости.

Здесь нет ограждающих канатов – можно ходить по коврам и паркету, почти нет музейных пояснений – они вынесены за пределы жилья – и это усиливает впечатление реальности. Но помимо воли сквозь восстановленный уют проступают иные картины. От всей цветаевской мебели уцелели туалетный столик и зеркало:

Хочу у зеркала, где муть

И сон туманящий,

Я выпытать – куда вам путь.

И где пристанище…

«Муть зеркала» оказалась не метафорой. Можно подойти и заглянуть в его волнистое стекло. Оно действительно искажает реальность, и видимое в нем кажется не отражением, а какой-то невнятной, неразгаданной картиной. Как будто зеркало хотело бы сохранить в своей глубине счастливые дни этого дома, но скрыть, забыть те невзгоды, которые превратили его в коммуналку и трущобу.

Среди неисчислимых бед, которые принесла революция, была и эта: рухнул уклад жизни и непредсказуемым образом потекли судьбы.

«В зале, которая находилась рядом с приемной и вела в комнату Марины, был, частию, стеклянный потолок. Он был пробит в нескольких местах, а на полу валялись огромные куски штукатурки. Это в верхнем этаже обвалился потолок, пробил стеклянный потолок залы, и тяжелые куски штукатурки от времени до времени еще продолжали падать…

– Что нового, Марина?

– Да что же нового может случиться? Какие-то поляки у меня поселились. Очень вежливые. Говорят со мной по-французски и любезно сообщают, что у меня очень много интересных вещей в доме, которые, очевидно, мне не нужны. Добрые такие. Они освобождают дом от ненужных вещей. Сегодня унесли и продали стенные часы. Говорят, мешают спать боем. Деньги за них не то потеряли, не то проиграли в карты по дороге», – вспоминал свой приход к Марине Цветаевой в 1920 году Константин Бальмонт.

Пока цел был потолок, в гостиной в камине пылала ненасытная «буржуйка», сожравшая мебель красного дерева, которую Марина рубила собственными руками. И тепла от нее было так немного…

– А что с Вами будет, как выйдут дрова?

– Дрова? Но на то у поэта – слова

Всегда – огневые – в запасе!

Нам нынешний год не опасен…

Но эти годы были мало сказать что опасны. Какая горечь, что самая большая комната в доме – детская, а трехлетняя Ирина в 1920-м умирает от голода в приюте! И уютный кабинет сделался бесполезен – стихи писались углем на стенах – где найдется местечко.

А в странной проходной комнате под портретом Бетховена в мемориальной квартире и теперь стоит рояль, но вовсе не мамин, привезенный из Тарусы. Тот был обменен на мешок грубой черной муки, потянул на пуд.

«Как тяжел б ы т, как удушливо тяжел! Как напряженно было б ы т и е, как героически напряженно!

А помните, как вошел к Вам грабитель и ужаснулся перед бедностью, в которой Вы живете? Вы его пригласили посидеть, поговорили с ним, и он, уходя, предложил Вам взять от него денег. Пришел, чтобы в з я т ь, а перед уходом захотел д а т ь. Его приход был б ы т, его уход был б ы т и е». (Сергей Волконский. Из предисловия к книге «Быт и бытие», посвященной Марине Цветаевой). «Мелочи быта возвысились до обряда», страшного обряда. И отъезд из России становится неотвратим. «На нашей половине царил унылый предотъездный хаос, ничего общего не имевший с тем живым и неувядаемо-разнообразным, порой веселым беспорядком, в котором мы, лишившиеся прислуг и не обретшие их навыков, “содержали квартиру”, а она – нас», – писала Ариадна Эфрон.

Цветаева покидает Россию, уезжает на вокзал из Борисоглебского переулка, оставляет дом недолгого счастья и жесточайших бед.

Мы ходим по восстановленным комнатам, и всё время манит к себе зеркало – кривое зеркало «страшных лет России»…

На обратном пути задерживаемся у стендов, где отражена история дома, рассказано о цветаевских соседях. Все это очень интересно. Но ни личные вещи, ни тщательно, по крупицам собранные сведения «вокруг» Цветаевой сегодня не влекут нас к себе. И еще раз понимаешь, с каким тактом разведены в музейном пространстве те самые «быт» и «бытие», знание и живое чувство, несовместимое с казенными табличками. Конечно же, одно без другого немыслимо, но как важно было нам сегодня окунуться в двухслойную, противоречивую, но тем и подлинную атмосферу. И становится совершенно неважно, что далеко не все предметы видели хозяйку дома. Довольно зеркала…

Выходим в Борисоглебский, где сидит, подперев руками голову, бронзовая Марина Цветаева работы скульптора Нины Матвеевой и смотрит на собственными руками созданный и разрушенный, последний в ее жизни настоящий дом, дальше – лишь адреса…

Елена Холмогорова, Михаил Холмогоров Месяц в деревне

Когда Мише Холмогорову было семь лет, мама повела его в Художественный театр на «Синюю птицу». Там у билетерши купили недельную программу всех московских театров. Миша уже тогда не мог пропустить ни единого печатного слова и программку изучил от корки до корки. Почему-то навсегда осталось в памяти, что в Театре Красной армии идет пьеса И.С.Тургенева «Месяц в деревне». Он так и представил себе: ночь, спит деревня, а над ней сияет серебряный месяц широкой скобкою. Очень был разочарован, когда узнал, что речь шла о календарном месяце.

Мы же рассказываем не про месяц на небе и не про месяц календарный. Ведь случилось все описанное не в один месяц. Мы выбрали именно эти дни не потому, что они чем-то примечательны, а, напротив, потому, что они типичны. К тому же здесь описаны только те, как правило, выходные дни, которые соавторы – Е. и М. (так мы для краткости будем впредь себя именовать) – проводят вместе. Это очерк нашего семейного быта и нравов в те месяцы, когда неласковый среднерусский климат дает возможность жить в тверской деревенской глуши. В наши любимые месяцы…

Непреходящую моду на брюзжанье сформулировал когда-то Грибоедов: гоненье на Москву. Со всех сторон слышишь нытье: это город не для жизни, смог, пробки и вообще каменные джунгли. А мы любим Москву и даже гордимся, что обитаем в самом ее центре, откуда давно выселили три четверти исконного населения по бывшим пригородам, сохранившим сельские названия: Тропарево, Кузьминки, Отрадное, Крылатское… Да мы и сами грешны, лукаво провозгласив, будто настоящая жизнь в деревне Устье, там, где речка Дёржа впадает в самое Волгу, а в Москве – зимовка. Нет, в Москве тоже настоящая жизнь, да еще какая! Но не будем растекаться, разговор о московском житье-бытье заведет далеко.

Однако ж стоит переехать мост через Москва-реку – перед вами распахивается такой простор, что и не вобрать, глаза с жадностью озирают полную юной свежей зелени землю, навстречу летит неохватное небо. Замелькали знакомые указатели: Мансурово – Кострово, Деньково – Гребеньки, Сычево – Чисмена, Зденежье – Бухолово, Румянцево – неизбежное Первомайское.

Каждый год приносит сюрпризы. Только пересечешь границу Московской и Тверской областей, горделиво обозначенную громадным щитом, начинается, по определению местных шоферов, Дорога мужества – и в глубокой асфальтовой колее обнаруживаются новые ямы и ухабы. В Европе переезжаешь из Германии во Францию, и только язык вывесок говорит, что ты переместился из одного государства в другое. А тут – сразу чувствуешь разницу в финансировании и расхищении профинансированного. Ровный асфальт вдруг сморщивается в колеи, раскатанные тяжелыми грузовиками; если утратить бдительность, вот-вот угодишь в яму – дорожную рану, на которую не успели наложить небрежную повязку. Впрочем, не станем клеветать: капитальный ремонт шоссе отодвинул испытания на полтора десятка километров. Бог даст, пройдут годы, и разница вовсе сотрется. Но уж как свернешь с трассы – тут и говорить нечего.

Проселочная дорога в наше Устье на карте Тверской области не обозначена, а местные власти грозятся, что нам вот-вот придется прокладывать новую сквозь чащу леса… Но о проселке этом речь еще впереди.

Самый противный день в году известен уже много лет: это сборы в Москву в сентябре. Он висит над душой с первого зеленого листа, даже с разбухшей почки на березах и осинах, когда впервые вырываемся за просторы Кольцевой дороги. Нет бы радоваться, слава Богу, есть чему, – но, в силу врожденного пессимизма, мы тревожимся о конце блаженства. Осеннее разорение налаженного, обустроенного и усовершенствованного (каждый год – по-новому) деревенского быта заранее вносит смятение. Тем более что при первом же приезде приходится весь праздничный день выволакивать вещи, устраивать каждую на свое место. Ведь убираем поглубже, поукромнее не громоздкие электроприборы или газовую плиту, как большинство односельчан, а то, что имеет ценность эстетическую: домотканые половики, закарпатские глечики и узбекские пиалы, покрывало ручной вязки, плетеное лукошко. Насмешники, которые прагматически прячут вещи солидные, были посрамлены. Когда однажды в наш незатейливый тайничок влезли, почему-то больше всего мы скорбели об украденных вятских игрушках и берестяной солонке, которую как-то купили у олонецких мастеров в Петрозаводске: в ней никогда не отсыревала соль. Какого вора нынче удивишь газовой плитой или дисковым чайником? Они и остались нетронутыми.

Какой ни теплый первый день приезда, а в избе, как в шкатулочке, хранится зима с ее выстуженной сыростью. На подоконниках спят бабочки павлиний глаз – нежно собираем их в ладошку и выпускаем на волю. Они какое-то время будто не верят подаренной свободе, медлят секунду-другую, наконец вспархивают – только их и видели. Удивляемся каждый год феномену: как выжили эти хрупкие существа? Как пронесли теплое свое дыхание сквозь мрак и холода долгой зимы?

Сразу же растапливаем печку еще с осени приготовленными дровами, а сами, не распаковывая московского груза, усаживаемся перекусить на крыльцо. Мы не настолько голодны, чтобы набрасываться на еду, это всего лишь предлог устроиться перед распаханным полем и рощей на пригорке в обретенной внезапно тишине.

Тишина здесь понятие относительное. Ее разрывают на части трель и цокот соловья из зарослей ирги и рябины, клекот галок, что угнездились под стрехой нашей избы, посвист скворца и треньканье синиц.

А дальше как обычно: разборка вещей, мучительное вспоминание, где что лежало и стояло, пылесос, тряпка, взаимные упреки – и так до вечера.

Зато вечером… Вечерами каждый раз новый, не тот, что вчера и что будет завтра, – закат. Тут уж сами себе завидуем… В Москве-то он заслонен двенадцатиэтажным домом, так что западное солнышко попадает в нашу квартиру всего два раза минут на пятнадцать. Около пяти и в девятом часу вечера.

* * *

М. получил однажды справедливое прозвище Мастер анодированные руки. Е. в безнадежной попытке помочь мужу надорвалась и схлопотала межпозвоночную грыжу. Так что тяжелые работы, неизбежные при жизни на земле, – это не про нас. Слава Богу, работа головой изредка оплачивается, и вместо того чтобы приобретать необходимое, мы все средства бросаем на излишества.

Нормальные люди на кусочке собственной земли разводят огород – по знакомой формуле: «Редисочка своя, лучок свой». Так то нормальные – а мы вместо укропа и огурцов на альпийской равнине (на горку сил не хватило) холим и лелеем цветы модерна – ирисы, лилии, нарциссы. Мы бы и рады вырастить что-нибудь полезное, но, во-первых, полезное требует ежедневного ухода, на который нет ни времени, ни тех же сил, а во-вторых, люди городские, мы так и не научились различать ботву репы и листья сурепки. А потому обречены на помощь более компетентных и умелых людей.

В первые годы нашей жизни в Устье работал мастер на все руки беженец из Южной Осетии Малхаз вместе с братьями Джоном и Тимуром. Он построил нам два сарая, которые получились из задуманного навеса над дровами. Дрова же до сих пор сложены рядком вдоль забора и накрыты рубероидом. Еще он доводил до ума гостевой домик. Потом выяснилось, что это был его первый опыт в строительном деле; домик Малхаз поставил чуть ли не на голой земле, не озаботившись фундаментом. Зато в подарок Е. соорудил самый настоящий мангал, с которого, впрочем, пришлось потом снимать верхний ряд кирпичей. И заключительной акцией было возведение забора из гнилых перекладин. При всем том воспоминания о нем остались самые светлые. Последний раз мы встретили Малхаза в Зубцове заметно постаревшим и утратившим немереную свою силу. Это было в первые дни грузино-осетинского конфликта, во время которого был разрушен дом Джона. Джон и Тимур в Цхинвали уцелели, а Малхаз умер у телевизора, переживая беду своего народа.

Земли у нас теперь вдвое больше, чем при покупке дома. Приращение нашего участка по роковой случайности, а может быть, в силу неосознанного протеста совпало с финансовыми катаклизмами. В дефолт 1998 года, когда все закупали соль, сахар, спички и прочие необходимые в пору катастроф запасы, нам взбрело в голову невеликие наши сбережения бросить на приобретение семи соток заросшей иван-чаем, крапивой и пустырником земли. Хлопоты по приобретению еще трех соток десять лет спустя совпали с обрушившимся на весь мир финансовым кризисом, которому никакие экономисты не прогнозируют конца. Обошлись эти три сотки в полтора раза дороже тех семи, да еще обставлены новыми бюрократическими правилами: лежащее между забором и дорогой пространство, заселенное сорным кустарником и той же крапивой, надо было покупать на аукционе в беспощадной конкурентной борьбе. Правда, конкурента разрешили привести своего. В хождениях по инстанциям утешали мечты о кусочке дикого леса, который станет нашим наравне с газоном. Главным украшением нашей Новой Земли была не тундра, а роскошная береза, раскинувшая широкую крону над всякой мелочью: иргой и робкими осинками. Мелочь эту как не имеющую эстетической ценности вырубили, и тут выяснилось, что царственная береза вся насквозь прогнила и грозит в ураган, на которые щедро нынешнее лето, рухнуть на дом.

Конечно, не сами занимались вырубкой. Пригласили специалистов. За деньги, разумеется. Как у Чехова в «Скрипке Ротшильда»: «Какие страшные убытки!». Они работают с редкими перекурами, обливаются потом, а нам стыдно сесть за компьютер, будто мы в стрелялки играем, а не зарабатываем деньги, чтобы с ними же и расплатиться. А уж книжку открыть тем более неуместно. Устав от безделья, слоняемся, подбирая какие-то веточки – вроде бы для растопки. Да, не только работники из нас никудышные, но и роль помещиков для обоих как-то не очень органична. Ходить и указывать, когда видишь огрехи, и то неловко. Е. вздыхает: хорошо бы иметь управляющего. Была такая должность в старину.

Поделиться с друзьями: