ЖАНРЫ

Ранние новеллы [Fr"uhe Erz"ahlungen]

Манн Томас (Пауль Томас)

Шрифт:

В Хофе было пять утра и светло. Там имелась возможность позавтракать, и там же меня подобрал скорый поезд, с трехчасовым опозданием доставивший меня с моим добром в Дрезден.

Вот это и есть то крушение на железной дороге, которое я пережил. Вероятно, хоть раз оно должно было случиться. И хотя логики возражают, все же полагаю, у меня неплохие шансы, что в ближайшем будущем со мной ничего подобного не произойдет.

Как подрался Яппе с До Эскобаром

Перевод Е. Шукшиной

Я ужасно разволновался, когда Джонни Бишоп сказал мне, что Яппе и До Эскобар собираются друг друга отмутузить, а мы пойдем смотреть.

Дело было на летних каникулах в Травемюнде, в жаркий день: с берега дул вялый ветер, а гладкое море отступило далеко. Мы провели где-то три четверти часа в воде и вместе с Юргеном Братштрёмом, сыном судовладельца, разлеглись на плотном песке под купальней, сконструированной из балок и досок. Джонни и Братштрём лежали на спине совсем голые, а я предпочел обмотать вокруг бедер купальное полотенце. Братштрём спросил зачем, и, поскольку я толком не знал, как ответить, Джонни со своей симпатичной, очаровательной улыбкой сказал, что я, наверно, уже немножко великоват, чтоб валяться голым. Я в самом деле был выше и более развит, чем они с Братштрёмом, да, кажется, и старше — около тринадцати. Хотя заявление Джонни содержало нечто для меня обидное, я промолчал. Дело в том, что в обществе Джонни вы очень скоро начинали испытывать неловкость, если не были таким же маленьким, тонким, не с таким же детским телом (у него-то всего этого было навалом). Он тогда вскидывал на вас свои красивые голубые, дружелюбные и одновременно насмешливо улыбающиеся девчачьи глаза с таким выражением, будто хотел сказать: «Ну и дубина ты стоеросовая!» Идеал мужественности и длинных брюк в его присутствии исчезал, и это вскоре после войны, когда сила, доблесть и всяческого рода грубая добродетель среди нас, мальчишек, ценились очень высоко и, чуть что, всякий объявлялся слабаком. Но Джонни, иностранца — или полуиностранца, — эти веяния не затрагивали, напротив, в нем было нечто от женщины, которая старается сохраниться и высмеивает остальных, старающихся меньше. Кроме того, в городе он, несомненно, первенствовал среди детей с точки зрения неслыханно-барственной элегантности: настоящий английский матросский костюм с синим льняным, завязывающимся на бант воротником, с морскими узлами, шнурами, серебряным свистком в нагрудном кармане и якорем на сужающемся к запястью широком рукаве. Любого другого за такое щегольство презрели бы и наказали. Но Джонни носил костюм так изящно и естественно, что ему это ничуть не повредило и он нисколько не пострадал.

Сейчас, поместив красивую, удлиненную, белокурую английскую голову на узкие ладони, он казался маленьким, худеньким амуром. Его отец, натурализовавшийся в Англии немецкий купец, умер несколько лет назад. А мать, благородного происхождения англичанка, дама с мягким, спокойным нравом и длинным лицом, осевшая в нашем городе с детьми — Джонни и такой же красивой, несколько коварной девочкой, — все еще ходила исключительно в черном, в непрекращающемся трауре по мужу и, растя детей в Германии, вероятно, выполняла его последнюю волю. Она, похоже, не испытывала острого недостатка в средствах. Имела просторный дом за городом, виллу у моря и время от времени ездила с Джонни и Сисси на далекие воды. Она не бывала в обществе, хотя то и было для нее открыто. Напротив, по причине ли траура или поскольку горизонты наших правящих семейств казались ей слишком узкими, сама она жила в крайнем уединении, однако, рассылая приглашения и устраивая совместные игры, позволяя Джонни и Сисси ходить на уроки танцев, этикета и так далее, заботилась о том, что бы дети ее вращались в обществе, которое она если и не определяла, то за которым со спокойной тщательностью следила и, нужно сказать, следила так, что Джонни и Сисси держались исключительно с детьми из состоятельных домов разумеется, не вследствие какого-либо заявленного принципа, просто так складывалось. Госпожа Бишоп на расстоянии тем содействовала моему воспитанию, что научила: дабы тебя уважали другие, более не нужно ничего, как ценить самого себя. Лишенная мужеской главы, эта маленькая семья не обнаруживала ни малейших признаков запущенности или упадка, которые в подобных случаях так часто возбуждают подозрительность бюргеров. Без родственного довеска, титулов, традиций, влияния или общественного положения — она существовала отдельно и вместе с тем не без претензий, и даже столь уверенных и продуманных претензий, что ей безропотно и без колебаний делались любые уступки, а дружба с детьми среди мальчиков и девочек котировалась очень высоко.

К слову, что до Юргена Братштрёма, то у него лишь отец выбился к богатству, общественным должностям и на Бургфельде построил для себя с семьей красный дом из песчаника, соседствующий с домом госпожи Бишоп. И Юрген, со спокойного позволения госпожи Бишоп, стал партнером Джонни по играм в саду и напарником по пути в школу — флегматично-ласковый мальчик, короткорукий, коротконогий, без выдающихся качеств характера, исподтишка уже ведущий скромную торговлю лакричными конфетами.

Итак, я страшно перепугался от сообщения Джонни о предстоящем нешуточном сражении Яппе с До Эскобаром, которое должно было развернуться сегодня в двенадцать часов на Лойхтенфельде. Могло выйти страшно, так как оба были сильными, смелыми, имели понятия о рыцарской чести и их встреча недружественного характера вполне могла вызвать робость. В воспоминаниях они по-прежнему представляются мне высокими, мужественными, хотя им не могло быть больше пятнадцати. Яппе принадлежал к среднему городскому классу; немного бесхозный и, собственно, уже почти то, что мы тогда на диалекте называли шлендрой, хоть и с налетом светскости. До Эскобар был свободолюбив по природе, экзотический чужак, который даже школу посещал не регулярно, а только захаживал на уроки и слушал (непутевая, но райская жизнь!), платил каким-то горожанам за пансион и наслаждался полной самостоятельностью. Оба относились к тем людям, что спать отправляются поздно, таскаются по кабакам, вечерами слоняются по Брайтенштрассе, увиваются за девушками и совершают головокружительные гимнастические трюки; словом — кавалеры.

Хоть и не занимая в Травемюнде номеров в курортном отеле (куда все равно не вписались бы), а живя где-то в городке, в местном парке они, будучи светскими людьми, чувствовали себя как дома; и я знал, что воскресными вечерами, когда я, уже давным-давно лежа под одеялом в одном из швейцарских коттеджей, мирно дремал под звуки летнего концерта, они, прогуливаясь в компании такой же молодежи под длинным навесом кондитерской в потоке курортников и отдыхающих, приехавших на один день, разворачивают бурную деятельность, ищут и находят взрослые развлечения. Там они и сцепились — бог весть как и почему. Вполне возможно, что во время неторопливого променада один всего-навсего задел другого плечом, и в соответствии со своими представлениями о чести они создали из этого повод к войне. Джонни, который, разумеется, тоже давным-давно спал и имел сведения о поединке только из вторых рук, высказался своим приятным, чуть приглушенным детским голосом в том духе, что речь, конечно же, идет о «девчонках», а это несложно было предположить, учитывая, каких передовых рубежей достигла лихость Яппе и До Эскобара. Короче, на людях они шум поднимать не стали, но в присутствии свидетелей односложно, сквозь зубы обговорили, где и когда должен решиться вопрос чести. Завтра в двенадцать, там-то на Лойхтенфельде. Здрасьте! И при этом присутствовал и обещал быть на поле брани балетмейстер Кнаак из Гамбурга, maitre de plaisir [72] и распорядитель на раутах.

72

Церемониймейстер на увеселительных мероприятиях (фр.).

Ни Джонни, с упоением предвкушавший битву, ни Братштрём не разделяли испытываемого мною смущения. По своему очаровательному обыкновению образуя «р» в самой передней части нёба, Джонни не уставал повторять, что драться будут серьезнее некуда, как настоящие враги, и при этом с радостной и несколько насмешливой деловитостью взвешивал шансы на победу. Яппе и До Эскобар оба ужасно сильные, ого-го, оба уже крутая шпана. Забавно, теперь они наконец-то поставят точку в вопросе о том, кто же из них шпана круче. У Яппе, считал Джонни, широкая грудь и замечательно мускулистые руки и ноги, что можно ежедневно наблюдать во время купанья. Но До Эскобар, тот чрезвычайно жилистый и бешеный, стало быть, нелегко предсказать, за кем останется перевес. Странно было слышать, как высокомерно Джонни рассуждает о бойцовских качествах Яппе и До Эскобара, и при этом видеть его собственные слабые детские руки, которыми он никак не мог ни нанести удар, ни отразить. Что до меня, я, конечно, и помыслить не смел о том, чтобы увильнуть от посещения драки. Меня бы засмеяли, кроме того, предстоящее сильно притягивало. Коли уж узнал, мне непременно нужно было туда пойти и все увидеть — своего рода чувство долга, которое, однако, вело упорные бои с ощущениями, шедшими ему наперекор: с большой робостью и стыдом, что я, такой не воинственный и совсем не отважный, появлюсь на арене мужеских деяний; с нервической боязнью потрясения, которое я уже испытывал заранее и которое могло вызвать во мне зрелище ожесточенного сражения, самого серьезного, не на жизнь, так сказать, а на смерть; да и, чего уж там, с простым трусливым беспокойством, что мне самому, раз вляпался, могут предъявить требования, претившие глубинам моей природы, — беспокойством, что и меня втянут и заставят продемонстрировать молодеческую удаль, к каковым демонстрациям я испытывал отвращение больше всего на свете. С другой стороны, я не мог не поставить себя на место Яппе и До Эскобара и внутренне не посочувствовать предполагаемым мною у них всепоглощающим ощущениям. Я воображал себе оскорбление и вызов в парке и вместе с ними из элегантной учтивости подавлял порыв тут же наброситься друг на друга с кулаками. Примерял на себя их возмущенную жажду справедливости, сердечную тяжесть, вспышку распирающей ненависти, приступы сумасшедшего нетерпения, под воздействием которых они должны были провести ночь. Дойдя до точки, сбросив оковы всяческой робости, мысленно я свирепо, не щадя жизни, схватывался с таким же лишившимся человеческого облика противником, изо всех своих сил впаивал в ненавистную морду кулаком, так что крошились все до единого зубы, получал за это страшенный удар под дых, все красным плыло у меня перед глазами, и я падал, вслед за чем с умиротворенными нервами и обложенный ледяными компрессами просыпался в собственной постели под кроткие укоры родных… Короче, в половине двенадцатого, когда мы встали одеваться, я был вполовину без сил от возбуждения, и в кабинке, да и потом, когда мы, уже одетые, выходили из купальни, сердце колотилось так, словно драться предстояло мне — с Яппе или с До Эскобаром, на людях и на тяжелых условиях.

Прекрасно помню, как мы втроем спускались по пошатывающемуся деревянному мостику, который поднимался наискосок от берега к купальне. Само собой разумеется, мы скакали на нем, чтобы по возможности раскачать и разогнаться, как с трамплина. Но, добравшись до низа, пошли не по дощатому настилу, что тянулся вдоль берега между павильонами и пляжными корзинами, а взяли курс на сушу, приблизительно на кургауз, даже чуть левее. На дюнах пылало солнце, выбивая из земли со скудной, тощей растительностью, из приморского синеголовника, из коловшего нам ноги камыша сухой жаркий дух. Слышалось лишь непрерывное гудение металлически-синих мух, которые, казалось, неподвижно зависали в тяжелой жаре, затем внезапно меняли местоположение и в другой точке снова принимались за свое резкое монотонное пение. Охлаждающее воздействие купания давно выветрилось. Мы с Братштрёмом то и дело снимали свои головные уборы, чтобы отереть пот: он — морскую фуражку-шведку с выступающим козырьком, я — круглую шерстяную гельголандскую шапочку, так называемый тэм-о-шентер. Джонни почти не страдал от жары — благодаря худобе и особенно тому, что одежда его элегантнее нашей была приспособлена к летнему дню: легкий, удобный матросский костюмчик из полосатого набивного хлопка, открывавший шею и голени, на красивой головке синяя фуражка, с которой свисали короткие ленточки с английской надписью, на длинных узких ногах почти безкаблучные полуботинки из тонкой белой кожи… Он широкими шагами, высоко задирая кривоватые колени, шел между Братштрёмом и мной и со своим милым акцентом напевал бывшую тогда в моде уличную песенку «О, рыбачка, о, малышка»; напевал в непристойном варианте, именно с целью непристойности и сочиненном скороспелой молодежью. Ибо таков он был: при всем детском облике уже кой-чего знал и не чинился, и язык у него поворачивался. Затем, однако, Джонни скроил постную рожицу и сказал: «Тьфу ты, да кто ж поет такие мерзкие песни!», сделав ну совершенно такой вид, как будто это мы столь двусмысленно обращались к малышке-рыбачке.

Мне так вообще было не до пения, поскольку мы уже приблизились к судьбоносному месту встречи. Острая трава дюн перешла в мох на песке, в тощий лужок — мы шли по Лойхтенфельду, названному так по круглому желтому маяку [73] , который высился слева на большом отдалении, и незаметно для себя добрались до цели.

Это было мирное теплое место, укрытое от взглядов ивовой порослью, куда редко кто заходил. А на открытой площадке, за кустами кругом, как живая изгородь, сидели и лежали молодые люди, почти все старше нас, из самых разных общественных слоев. Судя по всему, мы явились последними зрителями. Ждали только балетмейстера Кнаака, который должен был присутствовать при драке в качестве беспристрастного судьи. Но Яппе и До Эскобар уже пришли, я увидел их сразу. Они расселись подальше и делали вид, будто друг друга не замечают. Молча кивнув кое-каким знакомым, мы тоже по-турецки уселись в круг на теплую землю.

73

Leuchtturm — маяк (нем.).

Многие курили. И Яппе с До Эскобаром держали уголком рта сигарету, причем каждый, щурясь от дыма, закрывал один глаз; сразу становилось ясно, что это особый шик — перед самой дракой вот так сидеть и абсолютно небрежно курить. Оба были одеты уже по-взрослому, но До Эскобар по сравнению с Яппе казался прямо светским щеголем. К светло-серому летнему костюму он надел крайне остроносые желтые ботинки, розовую рубашку с манжетами, пестрый шелковый галстук и круглую соломенную шляпу с узкими полями, которую заломил назад, на затылок, так что из-под нее виднелся густой, плотный, блестяще-черный холмик из уложенных на пробор волос, начесанных набок, на лоб. Иногда он приподнимал правую руку и встряхивал ею, сбрасывая обратно в манжету серебряный браслет. Яппе смотрелся куда неказистее: плотно облегающие брюки, светлее пиджака и жилета, закрепленные штрипками под черными, начищенными ваксой сапогами, и клетчатая спортивная кепка, покрывавшая светлые курчавые волосы. Ее он в противоположность До Эскобару надвинул низко на лоб. Яппе сидел, обхватив колени руками, причем бросалось в глаза: первое, что у него накладные манжеты, и второе, что ногти на сцепленных пальцах либо слишком коротко подстрижены, либо он предается пороку и грызет их. Впрочем, несмотря на бравурные позы курильщиков, настрой в кругу был серьезным, даже тягостным и по преимуществу молчаливым. Сопротивлялся ему в общем-то один До Эскобар, громко, хрипло, с клокочущим на языке «р» непрерывно обращаясь к своему окружению и выпуская носом дым. Этот его треск оттолкнул меня, и, несмотря на слишком короткие ногти, я склонился на сторону Яппе, который лишь изредка, через плечо бросал слово соседям, а в остальном с совершенно спокойным видом наблюдал за дымом от своей сигареты.

Затем пришел господин Кнаак — ясно вижу, как он в утреннем фланелевом костюме в голубую полоску танцующим шагом подходит со стороны кургауза и, приподняв соломенную шляпу, останавливается вне нашего круга. Что ему хотелось сюда идти, я не верю, более того, убежден, с души воротило, что пришлось почтить драку своим присутствием; но положение, сложные отношения с воинственной и весьма по-мужски настроенной молодежью, видно, его к тому вынудили. Смуглый, красивый, жирный (жирный особенно в области бедер), в зимнюю пору он как приватно, по домам, так и публично, в казино, давал уроки танцев и этикета, а летом занимал должность устроителя праздников и комиссара по плаванию при кургаузе в Травемюнде. Честолюбивый взгляд, плавающая, плавная походка (причем сначала он ставил на землю носок, сильно выворачивая его наружу, и лишь затем опускал всю ступню), самовлюбленная ученая речь, сценическая уверенность, неслыханная, демонстративная изысканность манер — он являлся предметом восторгов женского пола; мужской же мир (а особенно подрастающие скептики) относился к нему с некоторым недоверием. О положении Франсуа Кнаака в жизни я размышлял часто и всегда находил его странным и фантастическим. Сын маленьких людей, он со своим тщательным попечением о самом что ни на есть изысканном образе жизни просто летал в воздусях и, не принадлежа к обществу, получал от него жалованье в качестве наставника и хранителя его нравственных идеалов. Яппе с До Эскобаром тоже являлись его учениками, не на частных уроках, как Джонни, Братштрём и я, а на публичных курсах в казино; и именно здесь натура господина Кнаака подвергалась наиболее резкой оценке молодых людей (ибо мы, частные ученики, были мягче). Мужчина, учивший обходительному обращению с девушками, мужчина, о котором ходили неопровергнутые слухи, что он носит корсет, который мог кончиками пальцев подхватить полы сюртука и присесть в книксене, который выделывал антраша и неожиданно подпрыгивал в воздух, чтобы там, наверху, подрыгать ножками и пружинисто плюхнуться обратно на паркет: да мужчина ли это вообще? Таковое подозрение выпало на долю господина Кнаака, его личности и образа жизни; и провоцировали подозрение как раз чрезмерная уверенность и высокомерие этого человека. Разрыв в летах был значителен, и утверждали (странно даже представить!), что в Гамбурге у него имелись жена и дети. Это его свойство — взрослость — и то обстоятельство, что видели его только в танцзале, уберегали его от изобличения и разоблачения. Умеет ли он отжиматься? Да и умел ли когда-нибудь? Обладает ли мужеством? Силен ли? Короче, можно ли считать его благородным человеком? Он не оказывался в ситуациях, где мог проявить более важные качества, которые стали бы противовесом салонным искусствам и способствовали бы его респектабельности. Но находились мальчики, во всеуслышанье и без обиняков называвшие его обезьяной и трусом. Вероятно, он это знал, потому и пришел сегодня продемонстрировать интерес к серьезной драке и прослыть своим среди молодежи, хотя вообще-то как комиссар по плаванию не имел права терпеть незаконные поединки. Но, по моему убеждению, чувствовал он себя здесь не особенно уютно и очевидно понимал, что ступил на скользкую тропу. Некоторые из собравшихся следили за ним холодным взглядом, а сам он с беспокойством оглядывался, не идут ли еще зрители.

Он вежливо извинился за опоздание. Его, сказал он, задержали переговоры с дирекцией курорта относительно субботнего раута.

— Дуэлянты на месте? — строго спросил он затем. — Тогда можно начинать.

Опершись на трость и скрестив ноги, все так же вне нашего круга, он прихватил нижней губой мягкий каштановый ус, придав взору мрачное выражение знатока.

Яппе и До Эскобар встали, отбросили сигареты и начали готовиться к бою. До Эскобар — тот на лету, с впечатляющей скоростью. Шляпу, пиджак и жилет он кинул на землю и, отстегнув также галстук, воротничок и подтяжки, бросил до кучи и их. Затем выпростал из брюк розовую рубашку с манжетами, проворно выбрался из рукавов и предстал в красно-белом полосатом исподнем трико, с середины плеча обнажавшем желтоватые, уже поросшие черными волосами руки.

Поделиться с друзьями: