Ранние новеллы [Fr"uhe Erz"ahlungen]
Шрифт:
После исчезновения Паоло я не замечал в ней никаких перемен. Она сохраняла спокойствие и до сих пор ни словом не упомянула моего друга, в то время как ее родители не скупились на выражения сожаления по поводу его внезапного отъезда.
И вот теперь мы шли друг подле друга по этой самой прелестной части мюнхенских окрестностей; лунный свет пробивался сквозь листву, и мы какое-то время молча слушали непринужденные разговоры спутников, такие же монотонные, как и шум пенящихся рядом вод.
И вдруг она заговорила о Паоло, заговорила очень спокойно, очень твердо.
— Вы дружите с ним с детства? — спросила она.
— Да, баронесса.
— Вы знаете его тайны?
— Полагаю, самая страшная его тайна мне известна, хотя он мне о ней и не рассказывал.
— И я могу вам довериться?
— Надеюсь, вы не сомневаетесь в этом, сударыня.
— Ну хорошо, — сказала она, решительно подняв голову. — Он просил моей руки, и мои родители отказали ему. Он болен, объяснили они мне, очень болен, но все равно: я его люблю. Я ведь могу так с вами говорить, не правда ли? Я… — На мгновение она смешалась, но затем столь же решительно продолжила: — Я не знаю, где он, но разрешаю вам при встрече повторить ему слова, которые он уже слышал из моих собственных уст, или написать ему, когда узнаете адрес: я никогда не отдам своей руки другому мужчине, только ему. Ах, ну посмотрим!
В этом последнем восклицании помимо строптивости и решительности слышалась такая беспомощная боль, что я не мог удержаться и, схватив руку баронессы, молча пожал ее.
Я написал тогда родителям Гофмана с просьбой сообщить мне местопребывание их сына и получил адрес в Южном Тироле, однако мое письмо, отправленное туда, вернулось обратно с пометкой, что адресат, не указав цели назначения, уехал.
Он хотел, чтобы ему не мешали, он бежал ото всех, чтобы в полном одиночестве где-нибудь умереть. Разумеется, умереть. Ибо после всего случившегося для меня стало печальной вероятностью, что я его больше не увижу.
Разве не ясно, что безнадежно больной человек полюбил молодую девушку беззвучной, вулканической, раскаленно-чувственной страстью, сравнимой с подобными порывами его совсем ранней юности? Что эгоистический инстинкт больного разжег жажду единения с цветущим здоровьем; и разве этот жар, оставаясь неутоленным, стремительно не испепелит теперь его последние жизненные силы?
Прошло пять лет, а я не получил от него ни единой весточки, — но меня не достигло и известие о его смерти!
И вот, в прошлом году я проводил время в Италии — в Риме и окрестностях. Жаркие месяцы прожил в горах, а в конце сентября вернулся в город. Как-то теплым вечером я сидел за чашкой чая в кафе «Араньо», листал газету и бездумно смотрел на оживленную сутолоку, царившую в просторном, залитом светом помещении. Заходили и выходили поди, сновали официанты, по временам в зал через широко распахнутые двери доносились протяжные крики мальчишек — разносчиков газет.
И вдруг я вижу, как некий господин моего возраста медленно движется между столами в сторону… Эта походка?.. Вот он оборачивается ко мне, поднимает брови и идет навстречу с радостно-изумленным «Ах!».
— Это ты! — воскликнули мы хором, и он добавил: — Значит, мы оба еще живы!
При этом немного отвел глаза. Он за эти пять лет почти не изменился; только лицо, пожалуй, стало еще уже, а глаза еще глубже залегли в глазницах. Время от времени он делал глубокий вдох.
— Давно ты в Риме? — спросил он.
— В городе — нет; несколько месяцев провел в деревне. А ты?
— Еще неделю назад был на море. Ты знаешь, я всегда предпочитал его горам… Да, с тех пор, как мы не виделись, я повидал белый свет.
И, потягивая из стакана сорбет, он начал рассказывать, как провел эти годы: в путешествиях, все время в путешествиях. Бродил по тирольским горам, неторопливо изъездил всю Италию, из Сицилии поехал в Африку, говорил об Алжире, Тунисе, Египте.
— Какое-то время был даже в Германии, — сказал он, — в Карлсруэ, у родителей, они непременно желали меня видеть и весьма неохотно отпустили обратно. Но уже девять месяцев как я снова в Италии. На юге я как дома, знаешь. Рим нравится мне чрезвычайно!..
Я еще ни словом не обмолвился о его самочувствии и теперь спросил:
— Из всего этого я вправе заключить, что здоровье твое значительно укрепилось?
Мгновение он вопросительно смотрел на меня, затем ответил:
— Ты так решил, поскольку я все время разъезжаю? Ах, должен тебе сказать, очень естественная потребность. А чего ты хочешь? Пить, курить и любить мне запретили — какой-то ведь наркотик нужен, понимаешь.
Поскольку я молчал, он добавил:
— Вот уже пять лет… очень нужен.
Мы добрались до вопроса, которого пока избегали, и воцарившаяся пауза свидетельствовала об обоюдной растерянности. Он откинулся на бархатную обивку и вскинул взгляд на люстру. Затем вдруг спросил:
— Прежде всего скажи, прощаешь ли ты мне, что я так долго не давал о себе знать… Ты понимаешь это?
— Разумеется!
— Ты в курсе моих мюнхенских событий? — продолжил он почти жестко.
— Насколько возможно полно. А известно ли тебе, что я все это время обременен поручением к тебе? Поручением некой дамы?
Его усталые глаза коротко блеснули. Затем так же сухо, резко он сказал:
— Ну, послушаем, что новенького.
— Новенького ничего, лишь подтверждение того, что ты сам от нее слышал…
И под гомон бурлящей вокруг толпы я повторил ему слова, сказанные мне тем вечером баронессой.
Он слушал внимательно, очень медленно потирая лоб, затем, не дрогнув в лице, произнес:
— Благодарю тебя.
Его тон начинал сводить меня с ума.
— Но от этих слов отделяют годы, — сказал я, — пять долгих лет, которые прожила она, ты, вы оба… Тысячи новых впечатлений, чувств, мыслей, желаний…
Я осекся, так как он выпрямился и голосом, в котором снова дрожала страсть, на мгновение показавшаяся мне угасшей, произнес:
— Я… верен этим словам.
И в эту секунду я снова увидел в его лице, в том, как он сидел, выражение, подмеченное мною, когда он знакомил меня с баронессой: это насильственное, судорожное, напряженное спокойствие хищного зверя перед прыжком.
Я сменил тему, и мы снова заговорили о путешествиях, о занятиях, которым он предавался во время странствий. Таковых, судя по всему, было не очень много; он обронил о них несколько равнодушных слов.
Вскоре после полуночи Паоло поднялся.
— Хочу спать или по крайней мере побыть один… Завтра утром ты найдешь меня в галерее Дория. Копирую Сарачени, влюбился, знаешь ли, в музицирующего ангела. Сделай одолжение, приходи. Я очень рад, что встретил тебя. Спокойной ночи.
И он вышел — медленно, спокойно, двигаясь вяло, обессиленно.
Весь следующий месяц я бродил с ним по Риму — этому неумеренно богатому музею всех искусств, этой современной южной метрополии, по этому городу, полному шумной, стремительной, жаркой, сметливой жизни, куда теплый ветер тем не менее переносит душную леность Востока.