Ранняя печаль
Шрифт:
На следующий день рано утром Тамаз улетел, и больше уже никогда в полном прежнем составе их компания не собиралась: медленно, по одному, выбывали они из-за стола встреч и странно исчезали, словно проваливались в пространство.
В том же году сдавали последнюю, третью очередь гигантского комбината, и, как всегда перед пуском, работали денно и нощно. Сдача комбината в эксплуатацию -- событие государственной важности, и к этой дате готовились не только строители, но и весь город.
Еще до замужества Глория знала, что Рушан мечтает о сыне -- не хочет, чтобы род Дасаевых прервался на нем. Но как бы она ни разделяла желание мужа иметь ребенка, работа заслоняла мечту. Она говорила: "Подожди, милый, закончу Дом молодежи и буду тебе примерной женой, хозяйкой, стану матерью, сделаю перерыв в работе..." Уезжая защищать проект, она призналась, что беременна.
Из Ташкента Глория вернулась ни с чем, "на щите", как она грустно шутила. Казалось, с поражением она смирилась, хотя это и было весьма подозрительно. Рушан успокаивал ее, говорил: "Вот недели через две, как только пройдет пуск, уедем надолго в Гагры, отдохнем, а там видно будет".
Но через два дня после возвращения Глория неожиданно оформила отпуск и объявила, что едет в Москву, пообещав непременно вернуться к празднику пуска. Как ни уговаривал Рушан, удержать ее от поездки не удалось, --сказала, что хочет испытать свой шанс до конца.
Пуск, ожидая каких-то высоких гостей, откладывали дважды. Глория не возвращалась, звонила редко, вести были неутешительны. Рушан сдавал объект государственной комиссии и вырваться к жене, как ни хотел, не мог.
В Заркент Глория вернулась через полтора месяца. Худая, изможденная, нервная, прилетела без телеграммы. Весь ее вид свидетельствовал о том, что дела неважные. С порога она бросилась мужу на шею и горько, навзрыд, расплакалась. Плакала долго -- гордая, не позволившая себе расслабиться в Москве, здесь дала волю чувствам. Видя, что у нее поднимается температура, Рушан отнес ее на диван, и там, на его руках, обессиленная, она задремала. Среди ночи она вдруг очнулась, словно и не спала, и сказала тревожно:
– - Рушан, я убила в Москве твоего сына...
– - и вновь безутешно заплакала.
Рушан, уже чувствовавший, что случилось что-то непоправимое, сдерживал в себе какой-то невообразимо дикий крик, который поднял бы среди ночи на ноги весь дом, и, задыхаясь от горечи, успокаивал вновь забившуюся в истерике больную жену. И всю жизнь потом он благодарил судьбу, что в тот час не сказал усталой, отчаявшейся женщине ни одного упрека. Три дня она не поднималась с постели, не выходила из дому, -- Рушан был постоянно рядом. Как только Глория немного пришла в себя, решили уехать к морю, у них обоих силы были на пределе.
В Гаграх они сняли квартиру подальше от гостеприимного дома Дато Джешкариани, дяди Джумбера, решив, что в таком настроении лучше не показываться на глаза людям, хорошо относившимся к ним. Модных и людных мест они избегали. Днями пропадали на пляже, никогда не вспоминая, как некогда были веселы и счастливы в этих краях, никуда не выезжали, хотя знали окрестности не хуже местных, даже о Пицунде не заговаривали. По вечерам ходили в один и тот же ресторан, где хозяйка их квартиры работала официанткой, -- у них на террасе в углу был столик, на который вечерняя смена всегда ставила табличку "Заказано".
Странно, раньше казалось, что только веселье убивает время, а теперь вечера убывали незаметно, хотя за столом и не плескался смех, и музыка, звучавшая на другой террасе, не срывала их с места. В обоих словно что-то надорвалось, и они, как немощные старики, старались поддержать друг друга. Удивительно, что и темы для разговоров они выбирали нейтральные, плавно обходя свою жизнь.
В то лето, любуясь каждый вечер с террасы морским закатом, они много говорили о литературе. Вернее, рассказывала Глория, а Рушан слушал, не смея оторвать глаз, как тогда, в первый раз, в "Жемчужине", от ее прекрасного, начинавшего возвращаться к жизни, лица.
Вернулись они домой в сентябре, когда в Заркенте спала изнуряющая жара и установилась долгая, теплая осень, удивительно красивое время года в Узбекистане. Вернулись тихо, никого не предупредив, и гостей по случаю возвращения, как прежде, собирать дома или в "Жемчужине" не стали.
Как-то ночью раздался телефонный звонок. Звонил из Павлодара Джумбер. Они обрадовались полуночному звонку, и проговорили, наверное, целый час, хотя звонок ничего радостного не принес, скорее наоборот. Джумбер сообщил, что Роберта срочно забирают в "Пахтакор" -- у них получил травму правый крайний, и тренерский совет остановил выбор на нападающем "Металлурга". Команда прилетала из Павлодара после обеда, и у Роберта был единственный вечер в Заркенте -- на другой день он с "Пахтакором" улетал на игру с тбилисским "Динамо".
Компания теряла еще одного лидера, и Джумбер просил организовать прощальное застолье.
Хотя Роберт, выражаясь чиновничьим языком, шел на повышение, застолье получилось далеко не веселым, -- все понимали, как и сам Роберт, что приглашение крепко запоздало. Единственной отрадой служило то, что через три дня он выйдет на поле в родном Тбилиси, а это -- исполнение самой высокой мечты любого грузина, играющего в футбол. Но, что скрывать, он был бы гораздо счастливее, если б играл за родной клуб.
Поэтому, наверное, эта игра Роберта и стала его лебединой песней. Джумбер, смотревший матч по телевизору у Дасаевых дома, не скрывал слез.
Впервые играя за "Пахтакор", в незнакомой команде, Роберт творил невозможное, невероятное, ему удавалось все. И опытные партнеры, почувствовав, что у новичка пошла игра, все пасы адресовали ему. Два гола, что забил Роберт в той игре, взбудоражили грузинских болельщиков: откуда такой парень взялся? И, наверное, не было в те дни в Тбилиси более счастливого человека, чем Тамаз, рассказывавший о грузинских футбольных варягах, сражающихся на чужбине.
Игру друга Джумбер прокомментировал коротко:
– - Каждый из нас, грузин, кому не посчастливилось играть дома, в Грузии, должен был сыграть только так, на пределе своих сил. Или умереть на поле.
– - Прощаясь с ними в тот вечер, рано седеющий капитан с горечью произнес: -- Вокруг столько людей, а мне кажется, что нас в городе осталось трое...
Нерадостные события еще больше сплотили Глорию и Рушана, их совместная жизнь стала обретать семейные черты, -- странно, наверное, звучат эти слова на пятом году брака, но что было, то было. Те, пролетевшие одним днем, годы у каждого из них оказались до предела заполнены лишь работой. Глория и по ночам иногда вдруг оказывалась у кульмана, если приходила какая-то идея, а у Рушана на объекте стояла заправленная раскладушка. Только поменял их несколько раз, слишком уж хрупкими они выпускались, видно, не были рассчитаны на издерганных прорабов, которые и спать-то спокойно не могут. А когда выпадало свободное время, старались общаться с друзьями, принимать гостей и не упускали мало-мальского случая съездить в Ташкент.
Рушан оставался по-студенчески неприхотлив, на домашних обедах и уюте не настаивал, он понимал Глорию, гордился ею, работа ее вызывала у него огромное уважение, и он тайком думал, что его сын непременно станет, как мать, архитектором.
Нельзя сказать, что Глория охладела к архитектуре, нет, просто стала вовремя, как все, возвращаться с работы. Из квартиры исчезли кульман и десятки листов ватмана со схемами, планами, видами, и комната стала похожа на комнату, а не на мастерскую проектного института. В доме появились диковинные, в горшках, цветы, сингапурские чайные розы. Возвращаясь с работы, она заходила на базар, и к приходу мужа из кухни доносились аппетитные запахи. Рушан был приятно удивлен, что жена его замечательно готовит. На дом, как прежде, работу она теперь не брала.