Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
– Веру палкой не втолковать. Сколько было говорено...
– И меж попов-то несладица. Гавриловский поп известил: говорил-де ему Никольский поп Прокофей, где с ним ни сойдется, заводите, де, вы, ханжи, ересь новую – единогласное пение и людей в церкви учите, а мы прежде в церкви не учили, а учили их в тайне. И говаривал, де, он, поп Прокофей: беса, де, в себе имеете и вы все ханжи. И протопоп Благовещенский Вонифатьев такой же ханжа. Сказал, де, он господа Саваофа видел, а он, де, беса видел, а не Бога. А Бога кто может видеть во плоти?.. И еще: из верных уст ведомо. Ханжи те Неронов, да Вонифатьев, да Юрьевский протопоп Аввакум собирались нынче в покоях постельничьего твоего Ртищева и столковались за грека переметнуться, уйти в измену. А митрополита Новгородского Никона в патриархи метят по тайному сговору... Скучковались, государь, за твоею спиною и власть емлют, яму тебе копают.
– Да подымись ты с колен, за-ради Господа. Солодишься по полу, как увечный. И что мне с има делать, коли Бога не боятся? – спросил государь совета, сам же слушал вполуха, досадуя на духовника. Не мог Вонифатьев обговоренное утаить, полез с докукою к братии. Вот, скажут, государь патриарха ставит без соборного решения. Нет, надо, надо дать Стефану укорота...
За Никона царь стоял крепко и нынче люто скучал и ждал митрополита на днях. Но слухи-то закоим? Разнесут колокола по престольной.
Что-то суетливое во взгляде иль равнодушное в голосе насторожило Богдана Матвеевича, сердце екнуло. Не перестарался ли, не дал ли пенки? Прост царь, да обманчив. С ханжами в ладу живет. А прознай поди, кто кому паутину ткет...
И потому промолчал Хитров, лишь потупился: де, мое служивое такое дело стеречь да пасти государя от всякой измены и хворобы.
– Ладно, я решу. И о том не сказывай никому. – Царь снова направил зрительную трубку на Дворцовую площадь, сыскал сквозь стеколки колодника. Варнак стоял там же, где оставил его спальник, и задумчиво, отрешенно глазел на царский Терем, разинувши рот. Вдруг взгляды их как будто столкнулись вплотную, перетекли встречно сквозь зеницы в самую душу, и царь вздрогнул от необъяснимой тоски, коя через зрительную трубку вошла в него. – Доставил бесчинника, так зови сюда.
Но не успел спальник выйти, как царь догнал взволнованным окриком:
– Погоди... Веди-ка татебника прямиком на Казенный двор.
«... Но зачем я повелел привесть его? Для какой неотвратимой нужды? Что за блажь понудила? Он тогда предерзко вел себя, полуразвалясь на клоке соломы. Он молил смерти своим бесчинием, а я миловал волю. Мне Сладчайший тогда нашептал. Он растворил мое сердце для милости. Самый последний здесь будет там в первых. Пусть блуждает по миру в науку и посмотрение, чтоб поопасались разврату... И в катах нет нужды. Любой рабичишко кинется на рысях в заплечные мастера, только укажи на него. И что можно считать мне по скупой этой судьбе? Родился – встал – помер. Жалкий изверг. Оттого и торопил он смерть, что уже помер давно? И белый свет стал хуже казни. Мертвых с погоста не ворачивают. А я?.. Закоим? Вот помер человек и вновь народился. А безрадостен. Это я вдунул в уста живой дух...»
Но Светеныш безрадостен и тускл.
Он обреченно, тупо смотрит на порыжевшие бараньи сапоги, выданные из Земского приказа. Хозяин их уже растекся в земле. Сапоги потрескались, носы загнулись, едва отвадили обувку дегтем. Но в соломенных стельках еще тлеют остатки живого. Быть может, в переду подохла мышь и сквозь онуч теплит от нее? Ивашко Светеныш пошевелил пальцами. Ему показалось мерзко. Да нет, вроде как померещилось...
...В каты дак в каты. В катах тоже живут. Катается как сыр в масле да покрикивает: «Давайте кату плату». Есть мастера, распишут по первое число. Одной рукой пишут, а другою – зачеркивают. Подьячий из писцовой площадной избушки на листе так не управится, как палач на воровской спине плетью. У Светеныша от того письма доднесь шкура горит, распахана, как мужицкая десятина... «Дьяволы, отоспались на мне. Но ужо погоди-ка, отметится и вам».
Стояли, замедлясь, в палисаде. Стрелецкая сторожа с секирами осторонь у плотно затворенных ворот; сквозь проушины вдет толстый дубовый брус. В подошвенных бойницах пищалицы крепостного боя и гранатная пушка. У каждого вахтера на поясу пистоли в кожаных ольстрах. И то сказать: есть чего хранить, на царевой мошне покоится государев стол и его честь.
Городьба высокая: вверху кус мглистого неба да золотой окраек Благовещенского соборного купола с летящим в поднебесье крестом. Двор уже густо зарос и пламенно желтел от мать-и-мачехи; только к сокольне, куда и царь пеши ходит, натоптана тропинка да вдоль стен выбита караулами трава.
Что-то мешкали вступить в каменную палатку: сюда сторонней ноге суровый запрет. И лишь государь – частый гость. Любит с мальства Алексей Михайлович повзглядывать на земные сокровища. Дверь узкая, высотою в два аршина, из толстой жести, клепаная, с внутренним запором. У входа казначей да дьяк с ключами на поясе. Лещадные ступени крыльца уже вышорканы корытцем, в них скопилась нерасплесканная дождевая влага. Непочасту в казну гости.
Хитров, подбоченясь, запрокинул голову к небу и чему-то глуповато лыбится. Лицо распаренное, кровь в жилах ярится. Может, девку-литовку вспоминает, что на днях подарил Давыдко Берлов? Весь вид Хитрова: мое дело – сторона. Царь блажит, а я на дуде подгуживаю, лишь бы ему занравилось.
И всем в удивление государева затея.
Ивашку Светеныша вахта запомнила еще с той ночи, когда залучила татя. Луна сблеснула из-за облака – и на: возле дверки в казну лихой человек. Прильнул к кованому полотну, как кошка, и скребется. Не с неба же свалился вор полунощный? И приступа не было на остро затесанные пали, и ворота замкнуты настрого, и решетка спущена. Будто сквозь стену просочился, гад ползучий, иль сторожу опоил чем...
Светеныш в долгополом червчатом кафтане с чужого плеча, в кожаной островерхой басурманской шапке с мохнатым волчьим околом. Колпак пред государем не сломал, с судьбой играется, злодей, бегает взглядом по сторонам. Росту с царем вровень, и подметил Алексей Михайлович, что вор жиловатый. С каким-то любопытством всмотрелся государь заново в это опочное лицо, не бледное, а именно изголуба-белое, с желтоватыми пятнами на висках и разномастной бородою. На месте носа лишь рубцеватая кожа с двумя черными дульцами. Сколько же таких, обкорнанных, бродит по Руси. Мета, отличка злодея, чтобы православный печищанин издали мог распознать его и приготовиться душою. Вдруг варнак спокойно, с холодной равнодушностью остановил взгляд на государе: глаза творожистые, без зрачков, вроде бы вытекшие. Словно из могилы достали человека.
И в который раз поразился государь неоценимой зоркости спальника Хитрова. Видит Бог, зрит Богдан Матвеевич на сто сажен в глубь земли и сквозь человека, раздевает его наголо. Ведь истинного палача нашел, коему цены не станет. Худо, когда в катах человек горячий, злобистый, заводной, он скоро на кости падет, истомится, сгорит, в натуру изойдет, вступив с жертвою своею в борьбу; и равнодушный – тоже не мастер, мигом подкожным жирком обрастет, заленится, как байбак, не замедлив на взятку улеститься. А слабому, слезливому душою православному и вовсе у плахи не место...
– Открывай, Иван Пафнутьевич! Заснул, что ли? – приказал государь казначею. Дверь на петлях тяжело подалась навстречу, протяжно загнусила. Первым, принагнувшись, вошел дьяк и запалил свечи. Казначей смахнул с головы Светеныша колпак и беззлобно выругался.
– Оставьте нас одних и закройте дверь, – сказал Алексей Михайлович, призамедлив на пороге. Хитров подался навстречу, но царь неприветливым взглядом ожег его.
«... И ты меня не боишься, варнак? – спросил государь у Светеныша, когда дверь за ними туго затворилась. – Меня все боятся».
И тут же осекся царь: чем хвалюсь-то? Эко диво – все боятся. Ты поднорови, чтобы все любили тебя. Прости, Господи, за кощуны. Не вем, что творю.
Но Светеныш не заметил царской заминки, ответил с расстановкою, впервые подав звук. Голос оказался утробным, металлическим, и губы вроде не шевельнулись:
«И с чего бояться тебя? Коли я и смерти-то не боюся».
В казне было натоплено, но не до жары. Государь сиротски прижался спиною к печи, ища у нее благодати. Светеныш с пристрастием вгляделся в глубину палаты: она оказалась куда емче, чем мыслилась снаружи.