Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Распутин. Правда о «Святом Чорте»
Шрифт:

В ней сохранились невредимые места, оне означают Спасителя (в алтаре) и Матерь Божию (на выходе из храма). В храме 300 паникадил. Дивные чудеса, где султан вскочил на трупы убитых воинов, полна церковь православных, и вот конь копытом о колонну ударился и вырвал очень большой кусок у колонны, и это сохранилось до сих пор, и где султан рукой оперся о колонну, и теперь видна его рука на колонне в диком камне, очень ясно обозначено пять перстов и вся ладонь руки.

Это великое чудо! И вот поэтому вернется храм в руки православия, тут Бог творит чудеса и велит покаяться.

Достиг тут же монастыря Феодора Студита, в нем очень много сохранилось живописи и православных икон. Матерь Божия Знамения и много других – прямо умиротворяет душу христианина.

Келия Феодора Студита исповедная до сих пор сохранилась, темная и призывающая к покаянию – действительно подвижник Божий. Господь по грехам нашим дал жилище православных на посмешище, но души православной ничто не касается».

Еще Григорий Ефимович сделал весьма логичное замечание: «Я вот убедился, что платье у турок такое же, как у христиан и евреев.

Можно ожидать исполнения слова Божия над нами, что будет единая православная церковь, невзирая на кажущееся различие одежды.

Сначала уничтожили это различие, а потом и на веру перейдет, трудно понять все это. Сначала на одежду прельстятся все инородцы, а потом у них будет единая Церковь».

Конечную цель паломничества, Иерусалим, Распутин описывает так: «Что реку о такой минуте, когда подходил ко Гробу Христа!

Так я чувствовал, что Гроб – гроб любви и такое чувство в себе имел, что всех готов обласкать, и такая любовь к людям, что все люди кажутся святыми, потому что любовь не видит за людьми никаких недостатков. Тут у гроба видишь духовным сердцем всех людей своих любящих, и они дома чувствуют себя отрадно.

Сколько тысяч с Ним воскреснет посетителей. И какой народ? Все простачки, которые сокрушаются, – их по морю Бог заставил любить Себя разным страхом, они постятся, их пища – одни сухарики, даже не видят, как спасаются. Боже, что я могу сказать о Гробе? Только скажу в душе моей: Господи, Ты Сам воскреси из глубины греховной в Чертог Твой Вечный Живота!

О, какое впечатление производит Голгофа! Тут же в храме Воскресения, где Царица Небесная стояла, на том месте сделана круглая чаша, и с этого места Матерь Божия смотрела на высоту Голгофы и плакала, когда Господа распинали на Кресте. Как взглянешь на место, где Матерь Божия стояла, поневоле слезы потекут, и видишь перед собой, как все это было.

Боже, какое деяние совершилось: и сняли тело, и положили вниз. Какая тут грусть и какой плач, на месте где тело лежало! Боже, Боже, за что это? Боже, не будем более грешить, спаси нас Своим страданием!

Повели нас на Патриарший Двор, стали умывать ноги. Боже, какая восстает в уме картина. Умывают ноги, утирают полотенцем, и полились слезы у верующих, все изумлены глубиной поучения, как нас учат смиряться. Что я здесь еще опишу? Боже, смири нас – мы Твои».

Вообще, вторая книга Распутина напоминает пересказ путеводителя для православных паломников (который сам Григорий Ефимович наверняка не читал), разбавленный отдельными замечаниями «старца». Его роль в написании второй книги была явно меньше, чем в первой.

В одном из пассажей второй книги можно усмотреть намек на современное положение в царской семье. Описывая Вифлеем, Распутин отметил: «Где родился Христос – поклонились, и где положили Его, то место тоже облобызали странники и паломники и у всех радость в лице! Тут же Ирод избил младенцев. Какое зло и зависть повлияли на него, что он решился в своем народе убить младенцев и не постыдился насмешек своих близких и не сжалился над детьми. Сколь коварна зависть. Тут и пещера всех избитых младенцев, много тысяч числа их. Русские паломники с ужасом посмотрели на Иродово зло и на его коварную зависть, а о младенцах невинных, чьи косточки лежат здесь – поплакали! Каково было матерям с ними расставаться! Зло и зависть до сих пор в нас, между большим и более великим и интрига царствует в короне, а правда как былинка в осеннюю ночь ожидает восхода солнца, как солнце взойдет, так правду найдут».

Еще Григорий Ефимович утверждал: «Всякий в своем уголке имеет духовную силу, расскажут юношам про Иерусалим, в этих юношах явится страх и полюбят Родину и Царя».

Любопытно и сделанное Распутиным сравнение Пасхи православных и католиков, в связи с чем он поминает добрым словом Иоанна Кронштадтского: «Вот еще большое событие – Пасха католиков в Иерусалиме. Я был очевидцем и сравнивал их Пасху с нашей – у них неделей раньше она была. Что же сказать про их Пасху? У нас все, даже неправославные, радуются, в лицах играет свет, и видно, что все твари веселятся, а у них в основном самом храме никакой отрады нет, точно кто умер и нет оживления: выходят, а видно, что нет у них в душе Пасхи, как у избранников, а будни. Какое же может быть сравнение с Пасхой Православия. Совсем это другое. Ой, мы счастливые православные! Никакую веру нельзя сравнить с православной. У других есть ловкость – даже торгуют святыней, а видно, что у них нет ни в чем отрады, вот обман, когда даже в Пасху служат и то лица мрачные, поэтому и доказывать можно смело, что если душа не рада, то и лицо не светло – вообще мрак, – а у православных, когда зазвонят и идешь в храм, то и ногами Пасху хвалишь, даже вещи, и те в очах светлеют. Я не берусь судить, а только рассуждаю и сравниваю католическую Пасху с нашей, как я видел во Святом Граде служили Пасху у греков, а премудрости глубину не берусь судить!

Я чувствовал, как у нас ликуют православные, какая у нас величина счастия, и хотелось бы, чтобы нашу веру не унижали, а она без весны цветет над праведниками, для примера указать можно на о. Иоанна Кронштадтского и сколько у нас светил – тысяча мужей Божиих».

Жуковская вновь встретилась с Распутиным 14 февраля 1915 года. Это была первая встреча после начала мировой войны и ранения «старца» в результате покушения Хионии Гусевой. Он теперь жил на Гороховой, 64, а телефон у него по-прежнему был 646 46. Несмотря на тяготы военного времени, никаких перемен в образе жизни Распутина не произошло. Вера Александровна вспоминала: «Я еще не успела раздеться, как из столовой – дверь направо из передней – выскочил Р. и, радостно воскликнув – «Дусенька, а ведь это ты!» – крепко обнял. «Вот рад-то я тебе! – твердил он, целуя. – Ну дай на себя взглянуть – идем, идем! пускай ждут!» – продолжал он, подталкивая меня к маленькой двери рядом с приемной. Здесь стояла та же красная мебель, как в той комнате, где мы были с ним в последний раз на Английском, только кожа на диване вся истерлась, а спинка отломана и приставлена. «Ну садись, садись, – нудил Р., обнимая, подпихивая и напирая сзади. – Хушь разочек бы дала», – он налег на спинку дивана, и она наискось отвалилась. Вырвавшись от него, я сказала, глядя на сломанный диван: «Нехорошо, Гр. Еф., хоть бы столяра, что ли, позвали». Он всполошился: «Слышь, дусенька, ты думашь, что… я дивану эту? Да она от этого самого и развалилась? – забормотал он, поднимая одной рукой тяжелую спинку и ставя ее на место. – Это все Акулина, дуй ее горой, сестрица сибирска, как только здесь ночует, так обязательно развалит – чистый леший. Грузнет в диване этой самой, привыкла на соломе спать – все она, я те говорю. Ну потолкуем, пчелка, как живешь?» Я села на кончик письменного стола, он весь был завален телеграммами, записками и чистыми четвертушками почтовой бумаги, на каких Р. пишет свои «пратеци».

«Григ. Еф., – сказала я. – Как же это война-то, долго ли еще она продолжится?» Р. тяжело вздохнул: «Што делать, дусенька, враги ищут, такое уж дело стряхнулось, теперь ничего не поделашь, кончать надо». – «Не надо было начинать», – вырвалось у меня. Р. сокрушенно покачал головой: «Все они тута без меня настряпали тако дело тута подошло врагам на руку. Не было бы ничего, пчелка, кабы я к тому случаю здесь был, а ведь тогды какой грех стряхнулся, когды меня та безноса-то пырнула ножом? Небось помнишь? Подлюка та эта Гусева, штоб ей издохнуть – все от нее и пошло. Помнишь, раз было тоже начиналась хмара из-за болгарушек, наш-то хотел их защитить, а я ему тогда и сказал, царю-то: «Ни, ни, не моги, в кашу не ввязывайся, на черта тебе эти болгарушки?» Он послушался, а посля-то как рад был, и теперь с немцами то же было бы, кабы не эта безноса сука! Уж я молил, молил бога: Господи, не дай погибнуть от безносой: от красивой да складной и смерть принять хорошо, а от безносой стервы – тьфу (он плюнул). Телеграмтов я им сюда, царям-то, пока больной лежал, много давал, да што бумага – подтирушка, слово живо – только одно и есть. Да еще вот ежели так!» – заключил он, обхватывая меня. Я посторонилась: «Ну а что же долго ли еще воевать?» Р. покачал головой: «А Богу весть, пчелка, крепко держатся колбасники. Да, делов много эта война настряпала и, пожалуй, еще боле настряпат. Одно хорошо, винополку мы эту уничтожили. Уж я просил, просил царя – все не хотел, наконец сдался, оттого и Коковцев тогда полетел: нешто мыслимо слезой народной казну наливать? Русскому человеку пить не надо – он слезу свою пьет» (очень скоро своим дебошем в «Яре» Григорий Ефимович наглядно доказал, что на себя самого распространять «сухой закон» он не собирается. – А.В.). – «Сколько народу погибло и еще погибнет на войне!» – сказала я. Р. разгорячился: «Вот то-то и оно, пчелка, не замолимый грех война эта, понимашь? все делать можно, а убивать нельзя!» – «Так надо поскорей ее кончать!» – воскликнула я. Р. сощурился: «Молчи, знай, горло нам с тобою за слова такие перервут, понимашь?» И, притягивая меня к себе на колени, он, внезапно меняя разговор, шепнул сладострастно: «Когда же ко мне ночевать, все, што хоть, тебе за это сделаю!» – «Помните, как вы мне обещали показать ад?» Он наклонился совсем низко: «И покажу, и покажу, спроси у франтихи (Елена Францевна Джанумова, московская поклонница Распутина. – А.В.), хошь? Вот я ей ад-то казал». – «А какой же это ад вы показываете?» – спросила я, дразня. «Да ты што, не веришь, што ли? – закричал он, приходя в какую-то бешеную похотливую ярость. – Вот постой, доберусь я до тебя, такой ад увидишь, што на ногах не устоишь!» Его глаза, налитые кровью, сощуренные, жуткие, теряли всякое сходство с человеческими, а зубы хрустели уже совсем по-звериному. С трудом освободившись из-под его рук, я быстро отступила к двери и крикнула ему: «А что же дух?!» Р. внезапно весело захохотал: «И хитрая же ты, змеюка, пчелка! – сказал он, отдуваясь. – Ну што с тобой делать, идем чай пить!» Едва мы вошли в столовую, как зазвонил телефон, и Р. поспешил туда; вглянувшись, я увидала несколько знакомых лиц около чайного стола и между ними Люб. Вал. и Муню. Они ласково кивали мне, подзывая к себе. Я села на свободный стул рядом с Люб. Вал., около меня очутилась с другой стороны тоже старая посетительница Р. Шаповальникова, владелица одной из петербургских гимназий.

За самоваром сидела сдобная Акулина Никитишна с елейным своим взглядом и таким же голосом. Около нее сидела какая-то мне совсем незнакомая молодая дама в соболях и еще две-три незначительные женские фигуры».

Когда Жуковская засобиралась домой, произошел следующий диалог: «Я встала и начала прощаться. Р. поспешно вскочил: «Идем ко мне в хату, пчелка, посиди со мною, хушь маленько потолкуем. Эка ты торопыга, и куда тебя все носит?» Взяв меня за руку, он прошел со мною в соседнюю со столовой свою спальную, плотно прикрыв за собою дверь. Здесь была такая же неуютная пустота, как и в других комнатах, хотя всюду и стоят самые необходимые вещи, но и здесь так же, как в квартире на Английском, казалось, что в комнатах пусто, вероятно, потому, что нигде не видно мелких вещей домашнего обихода, ничего, что бы указывало на интимную жизнь и привычки обитателей. Кровать, застланная тем же шелковым лоскутчатым одеялом и горой подушек в несвежих цветных наволочках, стояла у левой стены, рядом прелестный ореховый дамский туалет с большим зеркалом. На стене висела шуба и ватное пальто Р., а внизу под ними боты и палка с набалдашником. «Зачем вам туалет, Гр. Еф.?» – спросила я. Р. отмахнулся: «Да это нешто мой? дочки Вари он, некуда ей было поставить, вот ко мне и втискала, ну иди сюда, иди, – хлопал он ладонью по кровати. – Сядь, потолкуем». Подходя к кровати, я увидала на столике в изголовье большую корзину ландышей, а рядом большой кабинетный портрет царицы в профиль с низкой прической, в углу ее рукой написано: «Александра». Заметив мой взгляд, Р., равнодушно почесывая под мышками, сказал: «Это царица прислала!» – «Очень красивые», – любуясь цветами, заметила я. Поглядев на цветы, Р. равнодушно зевнул: «На што они зимою. Это хорошо, когда они в лесу по весне цветут, дух-то какой от них, пчелка, благодать-то какая, лесная! А зимой отрада одна вот тута», – и он расположился тискать. «Неужели вам все это не надоело, Гр. Еф.?» – спросила я. «А чему тут надоесть-то? – отозвался он. – Ты думашь може: я так со всеми и живу, кои ко мне ходят? Да вот хошь знать: с осени не боле четырнадцати баб было, которых… А зря-то можно што хошь наболтать, вон которые ерники брешут, што я и с царицей живу, а того, леший, идолы, не знают, што ласки-то много поболе этого есть (он сделал жест). Да ты сама хошь поразмысли про царицу? коли хотя видал я ее одну-то? Дети тут, а то Аннушка, а то няньки, и того ли она у меня ищет? На черта ей мой…, она этого добра сколько хочет может взять. А вот не верит она им, золотопупым, а мне верит и ласку мою любит. Эти, лешие, норовят только кус урвать и все им, прости господи, мало и все врут, наредь слова правды от них услышишь, а я всю правду всегда говорю. Поглядела бы ты на ихне житье, хоша и царей, ни в жисть так тут бы жить не стал! Один он и она одна, и никому веры дать нельзя, и всяк продать готов, а я поласкаю ее, утешу, и спокоится она. Ласка моя непокупана? Ласку мою ни с чьей не сменишь, такой они не знали и боле не увидят, понимашь, душка?» – «Ну а Лохтину как вы ласкали?» – спросила я. Р. даже весь затрясся от ярости: «Ах дуй ее горой, подлюку, как она мне за всю мою любовь отплатила, сука проклята! От себя это она с ума сошла, не моя вина, коли ласку мою не разобрала она. Хошь покажу тебе как ни то, как я Ольгу ласкал, помни всегда, – продолжал он, наседая все ближе, – через тело дух познается. Это ничего, коли поблудить маленько, надо только, чтобы тебя грех не мучил, штоб ты о грехе не думал и от добрых дел не отвращался. Вот, понимашь, как надо: согрешил и забыл, а ежели я, скажем, согрешу с тобой, а посля ни о чем, окромя твоей… думать не смогу – вот то грех будет нераскаянный». – «Значит, делать можно все, а только не думать?» – сказала я. «Во, во, пчелка, мысли-то святы должны быть, через то я и тебя святою сделаю. А посля в церкву пойдем, помолимся рядышком, и тогда грех забудешь, а радость узнаешь». – «Но если все-таки считать это грехом, зачем делать?» – спросила я. Р. зажмурился: «Да ведь покаяние-то, молитва-то – они без греха не даются, – заговорил он быстро. – Мысли-то святы как сделать без греха. Не будут они святы!» – «А у вас святы?» – «Ну да, святой я, – просто сказал Р. и, наклонившись близко, заглянул в глаза. – Согрешить надо! без этого не наешь». Все ниже склоняясь, он налегал грудью, комкая тело и вывертывая руки, Р. дошел до бешенства. Мне всегда кажется, что в такие минуты он, кроме этого дикого вожделения, не может чувствовать ничего, и его можно колоть, резать, он даже не заметит. Раз я воткнула ему в ладонь толстую иглу и, вытащив, заметила, что кровь не пошла, а он даже не почувствовал. Так было и на этот раз. Озверелое лицо надвинулось, оно стало какое-то плоское, мокрые волосы, точно шерсть, космами облепили его, и глаза, узкие, горящие, казались через них стеклянными. Молча отбиваясь, я решила наконец прибегнуть к приему самозащиты и, вырвавшись, отступила к стене, думая, что он кинется опять. Но он, шатаясь, медленно шагнул ко мне и, прохрипев: идем помолимся! – хватил за плечо, поволок к окну, на котором стояла икона Семена Верхотурского, и, сунув в руки лиловые бархатные четки, кинул на колени, а сам, рухнув сзади, стал бить земные поклоны, сначала молча, потом приговаривая: «Препод<обный> Семен Верхотур<ский>, помилуй меня грешного! – через несколько минут он глухо спросил, – как тебя зовут?» – и, когда я ответила, опять стал отбивать поклоны, поминая вперемежку себя и меня. Повторив это раз пять-десять, он встал и повернулся ко мне, он был бледен, пот ручьями лился по его лицу, но дышал он совершенно покойно, и глаза смотрели тихо и ласково – глаза серого сибирского странника. Взяв мою руку, он провел ею по себе: «Вота, пчелка, понимать, што значит дух-то? дай поцелую», – и он поцеловал бесстрастным монашеским ликованьем.

Идя домой, я думала, а что если это и была та ласка, о которой он говорил: «Я только вполовину и для духа», – и которой он ласкал Лохтину? Ведь не все же относились равнодушно к нему? Наверно, его неудержимая чувственность, его больное сладострастие действовали на женщин. А если он с Лохтиной и поступал так: доведя ее до исступления, ставил на молитву? А может быть, и царицу так же? Я вспомнила жадную ненасытную страсть, прорывавшуюся во всех исступленных ласках Лохтиной – такою может быть только всегда подогреваемая и никогда не удовлетворяемая страсть. Но узнать это никогда не узнаешь наверно, а догадок и предположений можно создать тысячи. Во всяком случае, так просто все, что касается нелепого, кошмарного влияния Р. на Вырубову и царицу, в руках которых, в сущности говоря, сосредоточено правление, объяснено быть не может, и к каким хитростям, к каким чудовищным уверткам прибегает он – это, может быть, узнается много позже, когда никого из них не будет в живых».

Поделиться с друзьями: