Рассказы охотника
Шрифт:
— Кондратий Кузьмич! — кричал я с башни.
— Кондратий Кузьмич! — кричал Веселов.
Но, увы, крики наши пропадали даром. Их только повторяло эхо и, повторяя, словно смеялось над нами, словно передразнивало нас и, вдоволь насмеявшись, прятало звуки в темные ущелья…
Я сделал два выстрела, но и эти выстрелы так же, как и крики, были только повторены эхом и тем же порядком умолкли.
— Должно быть, нет-с! — проговорил Веселов и вслед за тем, как бы желая довершить свое одолжение, приложил обе ладони ко рту, откашлялся и, словно в трубу, прокричал благим матом:
— Кон-дра-тий Кузь-мич!
Кондратий Кузьмич! — повторило эхо раза два-три, и все замерло.
— Нет-с, — успокоил меня Веселов.
Делать было нечего. Взывания к правоверному остались ни при чем, и минарет приходилось покидать. Досаднее всего было то, что Кондратий Кузьмич обязательно взялся носить на себе мою сумку с провизией, там, в сумке этой, находились все мои съестные припасы, как-то: бутылка портвейну, сыр, икра, белый хлеб и даже запас папирос и сигар. Что было делать? Возвращаться в город не хотелось. Я порешил так: пройти ущелье вплоть до дачи г. Тендзягольского, закусить у него по знакомству, отдохнуть и затем, поднявшись на гору, идти по направлению к охотничьему двору. Так я и сделал. Я распростился с Веселовым, голос которого заметно охрип, и, крикнув свою Лэди, отправился в путь. Собаки снова было набросились на меня, но ненадолго, ибо при первом же: «цыц!», вылетевшему из охрипших уст Веселова, они оставили меня в покое и разошлись по своим местам.
Однако утолить свой голод и жажду на дачах г. Тендзягольского мне не пришлось, ибо почтенный Юрий Антонович, как истый хлопотун, успел уже переселиться в город и все свои дачи забил наглухо досками. Мне только пришлось сорвать два-три уцелевших от мороза георгина, несколько цветков настурций, и с букетом этим отправился под гостеприимный кров Андриана.
Переход мой от сапинских дач до охотничьего двора был столь же удачен, как и предыдущий. Я не видал ничего, кроме одного ежа, тотчас же при виде меня свернувшегося в клубок. Лэди набросилась было на него, но тотчас же отскочила и принялась неистово лаять и визжать.
Наконец, часов в пять вечера я добрался до охотничьего двора. Первое, что бросилось мне в глаза, это Андриан, сидевший на завалинке. В одной руке у него было шило, в другой дратва, а между ущемленных коленок торчал кожаный ошейник.
— Здравствуйте, — проговорил он.
— Здравствуй.
— Охотились?
— Да.
— Где же дичь-то?
— Дичи нет.
— Попусту, значит, проходили?
— Попусту.
Я подсел к нему.
— Это что ты делаешь?
— Ошейник чиню… Намедни на Громиле лопнул.
И потом, как-то прищурившись, улыбнувшись и фыркнув носом, он глянул мне прямо в лицо и проговорил:
— А ведь проклятые-то опять пришли.
— Какие проклятые?
— Да волки-то… Два старика и переярок.
— Ты почем знаешь?
— Отзывались… как же не знать… Я сегодня ночью опять ездил…
— Ну что же?
— Ничего… выходили…
— Подвывал?
— Ништо. Один-ат на ногу жалуется… мотри, зацепил кто-нибудь…
— И близко подходили?.
— Возле были… Один лобастый такой… полено здоровенное…
— Это что такое значит: полено?
— Нешто не знаете? — удивился Андриан.
Я притворился, что не знаю.
— А еще охотник! — крикнул он. — Известно — хвост! У волка хвост называется поленом, а у лисы трубой.
— Один ездил?
— Один…
— Уж они тебя разорвут когда-нибудь.
— Ну! зачем они разорвут…
— А что, — перебил я его, — есть мне очень хочется, с утра ничего не ел… Нельзя ли яичницу изготовить да самовар поставить?
— Что ж, ничего, это можно.
— Хозяйка твоя дома, что ли?
— Куда же ей деваться-то? Знамо, дома… бабье дело известно какое… ухват да наперсток с иглой…
— Так можно, значит?
— Известно, можно…
Андриан свернул дратву, свернул ошейник, сунул в карман шило и нырнул в калитку. Вслед за ним пошел и я.
Однако позвольте познакомить вас покороче с этим Андрианом.
С виду доезжачий Андриан был самый обыкновенный мужичишка: небольшого роста, невзрачный, с лицом, заросшим не то рыжими, не то желтоватыми волосами, с приплюснутым, постоянно лупившимся носом и какими-то светло-голубыми, словно рачьими, глазами. Он носил длинные волосы, подстриженные «в скобку», часто встряхивал ими и спереди имел вихор, весьма походивший на вычурно зачесанный тупей. Одевался Андриан тоже мужик мужиком: носил красные рубахи с косым воротом и желтые верблюжьего сукна штаны, заправленные за голенища сапог. Словом, в нем не было ничего такого, что бы могло придать какую n6h то ни было типичность, какую бы то ни было особенность. Но все это было только с виду, в сущности же Андриан вовсе не походил на обыкновенного мужика. Он страстно любил собак, страстно любил охоту, знал поименно всех «господ охотников» не только Саратовской, но и соседних губерний и точно так же отлично помнил клички всех более или менее знаменитых собак, их родословную, цвет и отличительные их качества. Андриану было лет сорок пять с лишком. К кружку саратовских охотников он относился как-то не с особенным уважением: за охотников их не считал (может быть, потому, что кружок не имел борзых) и терпеть не мог немцев. Только к «лицам благородного сословия», как он называл дворян, он относился с видимым почтением, усматривая в них как бы отпрыски тех «господ», с которыми когда-то в старые годы вожжался. Андриан как бы гордился этими «старыми годами», любил вспоминать о них, а о знаменитых охотах Столыпина, Мачеварионова, Лихачева, Каракозова и других говорил даже с каким-то упоением, захлебываясь, заливаясь и чуть не со слезами на глазах.
Мыкаясь всю жизнь свою с гончими, немудрено, что Андриан знал как свои пять пальцев и все охотничьи места. Он знал поименно каждый остров, все особенности этого острова, лесные дорожки, перемычки, овраги, лисьи норы, мочажины; знал, как и где именно пойдет зверь, и искренно сокрушался, что все эти охотничьи Палестины с каждым годом все вырубаются и вырубаются. Он помнил, например, что Буданиха и Плетневка считались самыми зверьистыми местами, что в Буданиху приезжали на охоту за 200, за 300 верст, а теперь Буданиха эта вырублена сплошь, выбита скотиной и до того оголена, что даже зайцу негде притулиться. Точно то же происходит, по его словам, и с островами по течению рек: Медведицы, Хопра, Вороны, Аркадака и других.
Семья Андриана была довольна значительная: она состояла из его жены, Агафьи, трех сыновей, из которых старший, Николашка, обучался в какой-то школе в Саратове, и грудной девочки. На жену свою Андриан смотрел как на необходимость «по домашности» и в разговоры с нею не вступал. Он и вообще на женщин, так же, как и на немцев, не, обращал внимания и почему-то и тех и других называл «баловством». Только под пьяную руку иногда подлетит, бывало, к какой-нибудь бабе, ширнет ее, помнет, а затем, наддав коленкой, отойдет прочь. В молодости, однако, Андриан был не таков: «баловства» не гнушался, был любим девками и бабами, и хотя даже и тогда особенного уважения к ним не питал, но тем не менее и не брезгал. В то, время он умел и песенку сыграть, и на балалайке отбренчать, и подарочки дарить. То, бывало, колечко купит, то платочек, то орешков и, глядишь, стоит где-нибудь у плетня огорода, обнявшись с красавицей, прильнет, бывало, к щеке ее, да так и замрет.
Когда-то Андриан был, конечно, крепостным человеком и принадлежал помещику капитану Будораге. Будорага этот был в полном смысле слова «широкая натура». Любил поесть, любил выпить и хотя состоянием обладал небольшим, имел всего душ триста, но охоту держал большую. С охотой этой капитан всю осень перекочевывал с места на место, забирался иногда в соседние губернии, соединялся с другими охотами, прихватывал с собой «мелкотравчатых», травил волков, лисицу, зайцев, пил, ел, сибаритничал и наконец досибаритничался до того, что промотал все свои души и умер в нищете. В сущности был он человек не злой, но на охоте под пьяную руку доходил иногда до жестокости: порол охотников, порол пастухов, заступавшихся за свои стада, порол лошадей, порол собак…
В охоту капитана Будораги Андриан попал с малолетства. Сначала был «корытничим» и мальчиком при псарне, затем выжлятником и, наконец, был возведен в должность доезжачего. Будучи «корытничим», Андриан жил в землянке грязной, сырой вместе с собачьим кухмистером хуже всякой собаки, ибо для собак были поделаны в закутах нары, на которые ежедневно постилалась солома, а у него никаких нар не было. Зимой каменные стены землянки промерзали насквозь и покрывались ледяной корой, а весной и осенью сквозь стены сочилась вода, стекала на земляной пол и превращала его в болото. В землянке этой в особом котле варился «махан», заваривалась овсянка, и пар от котла густым облаком наполнял землянку. Только весной и летом Андриан оживал. Он вылезал тогда из землянки, как сурок из норы, и целые дни проводил на воздухе, отогреваясь на солнышке и любуясь красивыми окрестностями. Иногда он брал с собою щенков и уходил с ними в поле; ляжет, бывало, там на спину, а глупые щенки примутся сначала лаять на него, потом лизать лицо и руки, затем, вскарабкавшись на грудь и живот, теребить его за платье. И Андриан рад, бывало, хохочет и переворачивается с боку набок. Доставались Андриану колотушки и от кухмистера, я от выжлятников, и от псаря, но колотушкам этим он не придавал особенного значения, только почешется, бывало, и вообще жизнью на псарне был даже доволен. Он привязался к собакам, которых знал еще слепыми; привязался к людям; оделявшим его колотушками; привязался к лошадям, к бесшабашной охотничьей жизни и до того сроднился с жизнью на псарне, с ее обыденными порядками, с гамом и воем собак, с хлопаньем арапников и звуком рогов, что когда наступала осень, когда охота уходила и на псарне оставался он один с щенками, то ему становилось невыносимо скучно. Он бродил из угла в угол, заглядывал в опустевшие закуты, в опустевшие конюшни и мысленно переносился туда, где происходила лихая травля волков, лисиц и зайцев, где острова наполнялись ревом гона, где гремели рога и голоса доезжачих и выжлятников, где ночью горели разложенные костры, а вокруг костров этих лилось вино, воздух оглашался песнями и земля потрясалась плясками.