Рассказы
Шрифт:
Шипа книгу очередную грызет, чтобы скорей можно было в библиотеку ее таранить, к Аллочке поближе. Я к нему подсел и говорю:
"Да шлюха она". Он молчит, но вижу, краснеет. Повторяю: "Шлюха!". Он голову поднял и шипит: "Не смей". Мне шипит! И дальше: "Она выше этого. А вы дрянь". Буранул, да?
Я абсолютно понимающе кивнул.
– И подушечкой себе грызло закрыл, чтобы меня больше не слышать. Мы с Лангом его быстренько заломали: руки за спину-и давай ему в каждое ухо орать: "Шлюха! Шлюха! Она мне давала, ему давала, вот тому давала и этому! Всем давала! Дырка она!". Шипа дергается, хрипит. Дня два он со мной не разговаривал, а потом надоело парашу мыть, стал подлизываться. А тут главврач на обходе говорит: болячки поджили, надо Шаповалову прогревания. Шипе враз курс на пять дней прописали. Он сразу к главному бросился: может, без этого как-нибудь? А главному по фигу: "Клыгин,-говорит,-проследи!" Шипа сник. Все говорил: мне мать должна три рубля прислать, я тебе пайку хорошую куплю. Все в роту звонил: пришло письмо или нет? А потом вообще мне свою "парадку" предложил: возьми, говорит, из дружбы. Я, говорит, скажу старшине, что потерял. Я смеюсь: вычитать же будут! Он подумал: маме напишу, она поймет, насобирает. Как демобилизуюсь, отработаю, отдам. Нужна мне его "парадка"! Он вон какой хилый, разве мне налезет! Короче, встряхнул его за шиворот и толкую: чмо на лыжах, если не полетишь на процедуры, я Алке скажу, что ты в нее... По уши. Вопросы? Утих он сразу. Утром из роты прихожу в шесть часов, он уже в кровати сидит, не спит. Все утро молчал. После пайки я его и повел. Смотрю, он идет, как будто шило в заду, аж скулы выперли. Я, значит, его завел, Аллочке бумаги, его - в кабинку. Лег он на живот. Спускай, говорю, кальсоны, показывай хозяйство! Он, знаешь, так нехотя, через силу будто, спустил. Я хлопнул его по ляжке. Вот, говорю, наш пятнистый леопард! Аллочка свет поставила, носик сморщила, говорит: Сережа, не уходи, своего пациента сам обслужи, пожалуйста. Шипа все десять минут тихо, как мышка, пролежал, потом сразу к главному. Тот его выписал. Я уж думал, стуканул, но все тихо. Ну что, бум спать? Бум! Бум! Бум.
Я перед тем, как заснуть, светло подумал, что когда-нибудь стану "дедом", буду ходить расстегнутым, в кожаном ремне и сапогах гармошкой. Буду "дедом" авторитетным и научусь важно говорить "салабонам", которые станут бояться меня, называть за глаза "зверь": "Ты что, опух? Службы не понял, "Душа" дрянная? Бегом в туалет, через пять минут прихожу, гляжу в умывальник и вижу там свое отражение!" И кулаком по грудине. Чтобы синяков не оставалось.
Еще дней триста. И я стану "дедом". Хозяином жизни.
Утром шел на электрофорез. Мрачный был день. То ли спал плохо, то ли зима скупо дает свет. И медленно время идет.
– Очки! Очки, блин...- "Шнурок" из нашей роты Давыдчик аккуратно манил меня пальцем.
Я подошел, чуть не захлебнувшись омерзением и тоской, безысходностью.
– Что мы тут делаем? Забил на службу болт? Сачкуем?
Я смотрел на кончики больничных тапок, опустив руки вдоль тела.
– Что, молчим, милый?
– Не-ет,-язык еле отлип,-у меня пневмония.
– Что у тебя?
– скривил морду Давыдчик.
– Воспаление легких. Пневмония.
– Что, умный, что ли, до хрена? Да?
– Нет.
– Как служба? А?
– Как у курицы.
– Почему это "как у курицы"?
– Где поймают, там и...
– Так... День прошел...
– Слава богу, не убили-завтра снова на работу.
– Громче.
– Слава богу...
– Так-то. Выздоравливай скорей. Мы тебя в роте очень ждем. Туалеты мыть некому.
Я почти радостно улыбнулся. Хлебом не корми-дай туалет помыть. Но понравиться не удалось.
– Чего оскалился, чама? Скажи, я чама.
– Я чама.
Завтра работу тебе принесу, будешь мне альбомчик делать.
Ясно?
Да.
Иди. Мало тебя били. Но ничего. Еще исправимся.
И все-таки ко мне приедет папа. Когда я был маленьким, он качал меня на коленях, а теперь он пожилой и иногда плачет, когда ко мне приезжает, но старается, чтобы я этого не видел. Я тоже плачу, а он это видит.
Дома он начальник. У него много подчиненных. Но теперь ему стало трудно работать. Потому что он часто ездит ко мне.
Он привезет мне варенье. Вишневое. Я люблю грызть косточки.
– Здравия желаю.
– Здрасти...
– Мне сюда?
И еще колбасы И пирог яблочный в целлофановом кульке. И денег. Я ему говорю: не привози денег. А он привозит: может, что купишь себе. А их все равно занимают. Но я ему не говорю. Вру, что много себе покупаю.
И котлеты привезет, и печенку. Он всегда много привозит. Я страшно объедаюсь. Он тоже иногда ест со мной. Все-таки с дороги, проголодался. Но мало ест. Будто стесняется.
Папа сказал, что я возмужал.
– Ложись, что сидишь?
Папа, я не возмужал, я постарел.
– Ваш плешивый что не приходит?
А старики-это тоже дети, только дурные, слабые, дурачки..
– Я говорю: что плешивый ваш не приходит? Выписался, что ли?
– Он не плешивый,-сказал я про себя. Потом подумал, приподнялся на локте и повторил:-Он не плешивый,-себе под нос. А пластинки даже не слетели с груди-я чуть-чуть привстал. И видел ее спину.
– Он не плешивый,- громко сказал я.
– Что?
– спросила она, что-то записывая.
Я сел. Пластинки слетели на пол. Огляделся: куда бы дать выход звенящей, зудящей дрожи рук и души? Толкнул цветочный горшок. Он качнулся и устоял. Лежак был теплый, хотелось лечь снова.
– Он не плешивый!
– крикнул я и толкнул горшок изо всех сил. Рука скользнула, но горшок все же упал, выплеснул язычок земли на линолеум. Белое пятно запестрело и резким бабьим голосом плюнуло:
"Это что? Такое?"
Я встал и пошел, потом побежал: никак не унималась эта чертова черная дрожь. Дернул штору с двери, смёл какие-то склянки со столика и, не увидев себя в зеркале, вылетел в коридор. Изо всех сил побежал...
Потом были руки из огромной волны выросшей дрожи. И чей-то голос перед огромной волной, что вот-вот накроет:
– Какой молодой и такой нервный. Интересно: кем был до армии?
Я выдохнул последнее:
– Человеком...
ЖЕСТОКОЕ СЧАСТЬЕ
Несколько вариаций на одну тему
За свою жизнь я ни разу не подал милостыню нищему. Я вырос, твердо запомнив: в нашей стране с голода никто не умирает. В нашей стране нищих нет. Как и многих других нехороших вещей, о которых пишут в газетах на третьей полосе и в исторических книжках.
И поэтому я грубо с размаха захлопываю дверь перед привычно ноющими "погорельцами" и с внутренним презрением легко прохожу рядом с уложенными на серый асфальт кепками инвалидов и протянутыми кулачками богомольных старушек-их для меня нет.
В избытке веры почти всегда недостаток милосердия.
Люди милосердные склонны сомневаться, и прежде всего-в запрете чужой веры - они строго меня не осудят. Дело не только в вере. Внутренне всегда очень труслива бездумная вера. Большие воздушные шарики боятся крохотных иголок. Ничтожный укол - шарик сдуется весь.
Потому что пустой.
Люди всегда подспудно боятся ремонта. Как же так, жили в родной своей квартире, любимой и обожаемой до последнего пятна на обоях и памятной трещинки на потолке, наблюдаемой перед отходом ко сну. И вдруг, на тебе: мебель сдвинута что куда, увешана тряпками и газетами, ободраны обои, обнажилась паутина, плесень, дыры загадочного происхождения, и стоишь ты посреди комнаты весь в тоске и неприютности, кажется: рушится все. А это только начало. Это только ободрали обои.