Рассказы
Шрифт:
После обеда, когда перед выстроенными рядами военнопленных появлялся священник и начиналась молитва, одновременно приходил и барон. Он бесшумно обходил сзади ряды и гибкой бамбуковой палкой напоминал солдатам о боге.
— Эй ты, сукин сын! Уже и «Отче наш» забыл? — кричал он.
Набожен и смиренен был обер-лейтенант, специалист по делам военнопленных из чотского концентрационного лагеря. Слава о нем распространилась далеко за пределами лагеря. О бароне говорили на сборных пунктах, в поездах, во всех карантинах — словом, всюду, где собирались пленные.
— Не мать его родила, — говорили солдаты, — а волчья сука.
Новые транспорты солдат приходили один за другим. В бараках было тесно, но зато пленные не страдали от холода. После Сибири зима казалась чрезвычайно мягкой, о ней говорили смеясь. По утрам бывали ничтожные морозы, а в обед уже таяло. Пленные прогуливались по двору. Они дрожали, как от холода, думая о предстоящем завтра допросе, бездельничали, старались развлечься разговорами. На нарах по вечерам часто говорили:
— Нет, ребята, не из-за болезни мы здесь сидим. Туго придется тому, кто был у красных. Из прошлого транспорта барон отослал человек двадцать пять.
— Куда?
— Да уж известно куда! Туда, где раки зимуют!
Габор при таких разговорах съеживался. Стоило писарю или жандарму где-нибудь громко произнести его имя, как он вздрагивал всем телом. Он хотел уже только одного: чтобы поскорее кончилась невеселая комедия, но ждал молча, с мужицким упорством.
Из канцелярии и обратно беспрестанно ходили писаря, вызывая по спискам то одного, то другого. Йожефа Гиршфельда, бывшего начальника хозяйственной части интернационального батальона, вызвали и под конвоем перевели в штрафной барак.
— Здесь знают обращение с людьми! — невесело шутили в бараке. — А кто без грешка?
Тоска и тревога гнали Габора подальше от людей. Он целыми днями торчал во дворе, на сыром, холодном ветру. Он бродил по утоптанной сотнями ног грязи, стоял на пригорке у последнего барака и глядел через забор на заштатную провинциальную улицу, обсаженную деревьями. Деревья были голы, унылый грязно-синий цвет неба напоминал плохо написанную жестяную вывеску. По небу гонялись друг за другом серые клочья облаков.
До деревни Габора отсюда было восемь часов езды. Если бы он уехал сегодня с четырехчасовым поездом, то к ночи был бы дома. Что-то там? Габорка уже ходит в школу. Хозяйство, наверное, развалилось. Впрочем, при урожае можно будет все поправить! Потом вместе с Петером Гере, — он уже давно вернулся, — хорошо было бы сорганизовать бедняков, а там будет видно! Ведь не может быть, чтобы это не началось в самом скором времени…
— Здравствуйте, товарищ Киш! — раздался чей-то голос у самого уха Габора.
Габор оглянулся. Возле него стоял жандарм — чистый, строгий, гладко выбритый, с лаковым ремешком под подбородком и со знакомым шрамом на нижней губе.
— Здравствуйте, господин фельдфебель, — ответил Габор, скрывая испуг.
— Господин фельдфебель? Почему господин фельдфебель? Мы же товарищи, Габор, не правда ли?
— Какие товарищи? — спокойно спросил Габор.
— Ка-а-акие?! — протянул жандарм. — Мы же вместе служили у красных и вместе изучали марксизм!
— Давно это было, господин фельдфебель.
— Давно, но это было!
— Ну да!
Жандарм подошел к Габору вплотную и мутными серыми глазами впился в лицо солдата.
— Ну как? Приехали-с?
— Пора уже!
— Да! Пора! Кто же еще приехал с вашим транспортом?
— Йожеф Гиршфельд приехал.
— Этот уже сидит. Ну, а еще кто?
— Больше никого не знаю.
— Ну, не важно. Потихоньку и все приедут. Дома ведь все-таки лучше, чем в Ресефесере, правда?
— Что и говорить!
— В каком ты бараке?
— Там, с краю. Номера не знаю.
— В девятом, значит. Ну, хорошо! Будь здоров, Габор!
— До свидания, господин фельдфебель!
Жандарм скрылся за бараком. Первой мыслью Габора было бежать. Он смерил глазами забор, потом посмотрел на колючую проволоку, на сторожевую вышку и заметил на ней часового:
«Не выйдет!»
Он еще раз огляделся, потом тоскливо побрел к своему бараку.
После вечерней молитвы, перед ужином, за Табором пришел жандарм. Он повел его в «канцелярию господина барона», которая помещалась в кирпичном доме возле ворот. Когда они вошли в помещение, было еще светло. Когда-то белые стены канцелярии теперь были грязны и закопчены. На стене у подоконника Габор заметил большое пятно засохшей крови. Пахло сыростью и карболкой. Комната была почти пуста, только по стенам стояли скамейки и стулья. Жандарм поставил Габора посредине комнаты.
— Сидеть, — сказал он, — полагается только с особого разрешения господина обер-лейтенанта.
После этих слов он сел и закурил трубку, лениво выпуская дым. Габор смотрел в окно, но, кроме забора, ничего не видел.
«Разговаривать, вероятно, нельзя», — подумал он.
Тоскливо тянулись минуты. В комнате постепенно темнело. У Габора затекли ноги, в ушах стоял звон, все тело стало деревенеть. Он понимал, что его вызвали по доносу Тота, но предполагать худшее ему не хотелось. Где-то хлопнули дверьми, послышался говор и затих.
Жандарм спокойно курил и вертел в руках хорошо вычищенный карабин.
Запах табака мучил Габора. Он вспомнил, что с утра ничего не ел, и почувствовал тошноту. В комнате стало совершенно темно, жандарм кашлял и плевал на пол.
— Долго не идут! — сказал он неожиданно.
Габор встрепенулся, но сразу не нашелся что ответить. Жандарм замолчал и переменил место, отыскивая что-то в кармане. Габор хотел ответить, но, упустив момент, уже не решался заговорить. И молчание стало еще тяжелей, оно давило, как камень.
Габор ждал. На высоком заборе против окна зажегся электрический фонарь и осветил комнату, но углы канцелярии тонули во мраке. Время тянулось. Габор едва стоял. Иногда ему казалось, что он падает. Рана в боку ныла. Горло пересохло, временами душила спазма.
Габор переминался, сначала переставляя ноги изредка, потом все чаще и чаще. Временами он переставал чувствовать свое тело, а потом ему казалось, что он превратился в камень и не может двинуться от тяжести.
Мысли мелькали с мучительной быстротой. Ожили в его воспоминаниях первые годы действительной службы, муштровка, карцер, издевательства унтер-офицеров, — все проходило перед глазами с мельчайшими подробностями. Короткими, ясными и простыми показались ему последние годы — война и плен.