Рассказы
Шрифт:
Школьников собрали в актовом зале. За столом, накрытым красным полотнищем с чернильными кляксами, важно восседал в центре Стрижак. С краю — Иван Сазонович, с другой стороны — Ксения Артемовна. Она и объявила о начале встречи.
Иван Сазонович подошел к трибуне, раздумывая, стоит лит прятаться за нее. Он же не докладчик, никаких шпаргалок у него нет, и повернул на авансцену, чтобы лучше видеть своих слушателей. Он разволновался, будто перед атакой, почувствовал, что в горле пересохло. Начал, как говорится, с самого начала, с того, что двадцать второго июня сорок первого фашисты вероломно напали…
Когда сидел за столом и близорукими глазами всматривался в зал, лица учеников казались невыразительными, будто сливались, особенно на задних рядах, где сидели старшеклассники. А впереди разместилась малышня: ученики начальных классов. Почему-то вспомнилось, как зашел в городе постричься, разговорился с молодой девушкой-парикмахером, курчавой, с перламутровыми ногтями-коготками, и она пожаловалась: «Ой, как надоели эти шпроты!» — «Какие шпроты?» — не понял он. «Детвора. Перед школой малышня донимает. Плана не дает, а время забирает». Ивану Сазоновичу не понравились эти слова, захотелось возразить, мол, нехорошо называть так детей, но не отважился. Слушал, как девушка ловко стрекочет ножницами, а из памяти выплыло то далекое, обидно-горькое — «карандашики»…
Чем дальше говорил Иван Сазонович, тем меньше его слушали, шептались, зевали, некоторые хоть прикрывали рот, а иные малыши зевали открыто и со смаком. А паренек на заднем ряду вытянул руки на спинку свободного стула и положил на них вихрастую голову. Михаленку показалось, что он слышит храп, и еще больше растерялся.
— Дядька, это мы в книжке читали. А вы сами как воевали? — послышал я ломкий басок из конца зала.
— Тише, тише! Вопросы, понимаете, потом, — строго сказал Стрижак и погрозил кому-то пальцем.
Он радовался, что Михаленка плохо слушают, а этот выкрик был ему словно медом по душе, но не мог же он допустить недисциплинированность, шум в зале.
Этот неожиданный вопрос совсем сбил с толку и без того взволнованного Михаленка, он почувствовал, что рубаха прилипла к спине: вспотел так, будто выкосил полгектара луга.
— Ты хочешь знать, как я воевал? — глуховатым голосом переспросил Михаленок, и в зале сразу установилась тишина. — Как я мог воевать? Выполнял любой приказ. В армии никто у тебя не спрашивает, хочешь ты или не хочешь. Вперед! В атаку! Однажды мы штурмовали высоту. Летом сорок четвертого было это. После атаки из нашего отделения осталось всего два человека. Приполз я в землянку взводного. Сам контуженный, уши засыпало землей. Ну, докладываю, так, мол, и так, осталось нас двое. Взводный давай кричать в телефон: «У меня осталось семь карандашиков». Я сразу недокумекал, что к чему. А потом до меня дошло: карандашики — это мы, бойцы. Люди. Ну, для секретности. Я не знал даже фамилии взводного. Не знал фамилий и ротного, и командира батальона. Все держалось в секрете. Куда наступали, какую деревню или город освобождали — ничего не знали. А нам особенно не доверяли. Ну, тем, кто жил под немцем. Был в оккупации. Я как-то по глупости спросил у командира отделения, как фамилия ротного или взводного. Он как вызверился: «Тебе знать не положено. Ты что, к фрицам хочешь перебежать? Смотри, пуля в спину будет». И вот перед наступлением оглянулся я, и аж сердце екнуло: на мой окоп нацелена винтовка… Я говорю вам правду. Один солдат свою родную деревню освобождал. Если б сам не узнал родные места, то ему б не сказали, где он находится.
Краем глаза Михаленок заметил, что Стрижак морщится, как от зубной боли, ему не нравится выступление гостя, а ребята притихли, слушают внимательно.
— Вот я, ето самое, стою перед вами. Ну, ветеран, фронтовик. А наград не имею. Может, потому и спросил парнишка, как я воевал. Откуда возьмутся те награды, если взводный даже фамилии моей не знал. «Карандашик», и все. Командиры тоже погибали. Не успеет осмотреться, познакомиться с бойцами, как его уже нет. Или убит, или ранен… Моя награда — жизнь. Я вот живу, детей поставил на ноги. Внучат дождался. А сколько людей полегло! Молодых, здоровых. В самом расцвете, в самой красе жизни. Никто не посчитал. И уже нельзя сосчитать.
— Иван Сазонович, на войне с фашистами было столько мужества, героизма, понимаете, было много. Вы не о том говорите, — упрекнул гостя Стрижак.
— Почему не о том? Разве то, что мы шли в атаку на верную смерть, — не мужество? Ето самое… — Иван Сазонович опять разволновался, реплика Стрижака, словно выстрел в спину, заставила его потерять нить воспоминаний, усилием воли он овладел собой и тихо сказал: — На фронте, ребята, было мало крикливого героизма. Война — мои дорогие, это работа. Трудная, опасная работа. Каждый день под пулями… Никогда не забуду, как однажды перед наступлением беседовали солдаты. Пожилой уже боец вспоминал: «Была у нас корова. Молодая, натурливая… Ну, ето самое, упрямая. Не пила никак пойло. И вот намазал ей морду селедкой. Как захотелось ей пить! Выпила целое ведро…»
В зале послышался смех, особенно заливалась малышня.
— Не о Сталине думал человек. О самой мирной жизни. Вспоминал разные мелочи быта… Война — страшно ненатуральное состояние человека. Нежизненное дело. Война направлена против всего живого.
Михаленок увлекся, ему захотелось еще много чего вспомнить, не терпелось сказать о своих мытарствах после войны: мечтал стать офицером, отлично сдавал экзамены, но приемная комиссия военного училища не пропускала его — отец был раскулачен, сослан; он, Михаленок, жил на оккупированной территории. Но сказать об этом не решился, чувствовал, что дети устали, пора закругляться. Пожелал ребятам расти здоровыми, работящими, отыскать в жизни свою тропу к счастью. И аж вздрогнул от неожиданности, когда грянули аплодисменты.
Они напомнили треск автоматных очередей.
Потом Стрижак и Ксения Артемовна провожали его. Иван Сазонович, усталый, взволнованный, шел с букетом цветов — букет он держал неумело, то бутонами вверх, то вниз. В конце концов прижал букет к груди, будто дитя. На крыльце Ксения Артемовна крепко, искренне пожала руку Ивану Сазоновичу, поблагодарила за интересное выступление и повернула назад в школу. А Стрижак не торопился.
— Понимаешь, Михаленок, зря ты о подозрении…
— Почему зря? Разве его не было?
Они стояли близко. Михаленок всматривался в лицо Стрижака и заприметил над засаленным воротничком белой рубахи два седых волоска: брился утром и пропустил их. И эти волоски как-то успокоили Михаленка, он даже улыбнулся в душе. А Стрижак не унимался:
— Ну, была подозрительность… Ну, «карандашики» разные… Понимаешь, это вредит воспитанию. Не нужно это вспоминать…
— Я говорил правду. А вот ты, Апанас Кондратьевич, написал в районке, что тридцать лет воспитываешь детей. Учишь любить родину. И цитируешь: «Мой родны кут! Як ты мне мiлы…» — мол, хорошо написал Янка Купала. А даже школьник знает, не Купала автор этих слов. Так начинается поэма Якуба Коласа «Новая зямля». Так как же ты руководишь воспитанием детей, школой, если не читал поэмы Коласа?
Лицо Стрижака налилось кровью, невольно сжались кулаки, побелевшие губы шептали что-то невразумительное, мол, почему же в газете пропустили…
— Они же поверили тебе, учителю. А ты обманул… Что, нечем крыть? А я не «карандашик». Понимаешь, человек я. И не глупее тебя.
Иван Сазонович неторопливо сошел с крыльца и зашагал не оглядываясь. Он чувствовал себя победителем. В ушах еще звучали аплодисменты учеников. Вдруг вспомнился надутый, сердитый вид Стрижака. Невольно подумалось: «Сколько самодуров на свете! Как рвутся они к власти! Видимо, нутром чувствуют, что без начальницкого кресла они недостойны людского уважения».
Через несколько дней Михаленок получил повестку из военкомата. Там вручили ему орден Отечественной войны, как и другим фронтовикам, партизанам. Он ехал на велосипеде домой с орденом на лацкане пиджака. Усердно крутил педали, время от времени любовался наградой, радовался, как ребенок, но тут же радость улетучивалась, грусть и тоска наполняли глаза: вспоминал товарищей, которые лежат в безымянных могилах, без орденов и медалей. Эти воспоминания терзали душу.
Михаленок думал о своей жизни. Трудное, безрадостное детство, отца раскулачили и выслали, когда мальчонке было шесть лет. Мать одна растила троих детей: кроме Ивана были еще две девчонки, поменьше его. Хватило на долю сирот и холода, и голода. Перед войной кое-как разжились хлебом. Иван возмужал, окончил семилетку, дальше учиться не стал. Не потому, что не хотел или не мог. Наука давалась ему легко, особенно математика, да и литературу, историю он тоже любил. Решил Иван работать в колхозе, чтоб выучить сестер: им выходить замуж, для них образование, диплом важней.