ЖАНРЫ

Рассуждения о религии, природе и разуме
Шрифт:

Варварские времена, последовавшие за веком Августа [155] и предшествовавшие нам, снабжают приверженцев античности тем из их рассуждений, которое выглядит наиболее верным. Какая причина тому, спрашивают они, что в эти века невежество было столь глубоко и непроходимо? Ведь в те времена уже не знают ни греческих, ни латинских авторов, их больше не читают. Однако в тот момент, когда снова взяли в руки эти великолепные образцы, разум и вкус возродились. Это верно, но в то же время это ровным счетом ничего не доказывает. Если бы человек, обладающий хорошими начатками знаний и литературным вкусом, внезапно заболел и болезнь отняла бы у него память обо всем этом, можно ли было бы сказать, что он стал ко всему этому не способен? Нет, он сможет восстановить у себя эти знания, когда пожелает, снова начав с азов. Если какое-нибудь лекарство внезапно вернет ему память, это сэкономит ему усилия, он снова почувствует себя знающим все то, что он знал прежде, и, чтобы развивать свои знания дальше, он должен будет всего лишь вернуться к тому, на чем он раньше остановился. Чтение античных авторов рассеяло невежество и варварство предшествующих веков. Это я отлично понимаю. Оно неожиданно дало нам представление об истинном и прекрасном, которое мы в противном случае восстанавливали бы в течение многих лет, но которое тем не менее восстановили бы в конце концов без помощи греков и римлян, если бы сильно к тому стремились. И где бы мы его почерпнули? Там же, где древние. Сами древние, раньше чем получить это представление, долго топтались на месте, разыскивая его на ощупь.

155

Век первого римского императора Октавиана Августа (63 г. до н. э. — 14 г. н. э.), сменивший пришедшую в упадок Римскую республику, был веком расцвета римской литературы (к этому времени относится творчество Вергилия, Горация, Овидия и других поэтов и прозаиков); Август покровительствовал поэтам, призванным прославлять «божественного цезаря».

Сравнение, которое мы хотим сейчас сделать между людьми всех времен и одним-единственным человеком [156] может быть распространено на всю эту проблему древних и новых. Хорошо развитый ум, если можно так сказать, складывается из всех умов предшествующих веков: его можно считать одним и тем же умом, воспитывающимся на протяжении всего этого времени. Итак, человек этот, живший от начала мира до наших времен, имел свое детство, в течение которого он был занят только самыми насущными своими нуждами, и свою юность, во время которой он достаточно хорошо преуспел в области воображения, то есть в поэзии и красноречии, и даже начал понемногу рассуждать, хотя и не очень солидно, но с жаром. Сейчас он находится в поре возмужалости, когда он рассуждает сильнее и просвещен больше, чем в прежние времена, но он продвинулся бы гораздо дальше, если бы его так долго не занимала неудержимая страсть к войне, научившая его презирать науки, к которым он, однако, в конце концов обратился вновь.

156

В наше время такого рода повторение в развитии одного человека всего хода развития предшествующих поколений кратко определяется биологической формулой «онтогенез повторяет филогенез». Во времена, предшествовавшие веку Фонтенеля, подобное сопоставление мы находим в трудах Роджера Бэкона (XIII в.; «Opus mains», ч. I, гл. VI) и Фрэнсиса Бэкона («Новый органон», кн. I, гл. XXXIV).

Очень досадно не иметь возможности довести до конца хорошо начатое сравнение. Но я вынужден признать, что наш человек совсем лишен старости: он всегда одинаково будет способен на то, что ему было доступно в юности; мало того, он все больше будет становиться способен к тому, что подобает возрасту возмужалости. Иначе говоря — мы оставим в стороне аллегорию, — люди никогда не выродятся, и здравые взгляды людей светлого ума будут, следуя друг за другом во времени, объединяться и взаимно друг друга поддерживать.

Это непрерывно растущее скопление взглядов, которым надлежит следовать, и правил, которые следует выполнять, постоянно увеличивает также трудности любого рода наук и искусств, однако, с другой стороны, возникают, как бы в возмещение за эти трудности, и новые облегчающие обстоятельства. Но я лучше объяснюсь с помощью примеров: во времена Гомера считалось великим чудом, если человек умел подчинить свою речь стихотворному размеру, долгим и кратким слогам, добиваясь одновременно какого-то разумного содержания. Поэты пользовались неограниченной свободой, и люди считали себя очень счастливыми, если получали от них взамен стихи. Гомер мог в одном стихе одновременно употребить пять различных наречий: например, ввести доризм там, где его не устраивал ионизм, или, за неудобством того и другого, перейти к аттическому диалекту, к эолийскому либо к общему, а это все равно что сразу говорить на пикардийском, гасконском, нормандском, бретонском и общефранцузском языках. Он мог растянуть слово, если оно было очень коротким, укоротить его, если оно было слишком длинным, — никто бы и пикнуть не посмел в возражение. Это причудливое смешение языков, это странное сочетание искаженных слов считалось языком богов, по крайней мере было совершенно ясно, что это не язык людей. Постепенно пришли к пониманию смехотворности этих вольностей, дозволенных поэтам. Они были одна за другой у них отняты, и в настоящее время поэты, лишенные своих древних привилегий, вынуждены говорить естественным языком. Казалось бы, это ремесло сильно пострадало и создавать стихи стало намного труднее. Но нет: ведь наши умы обогащены несчетным числом поэтических идей, переданных нам древними и всегда находящихся у нас перед глазами; мы руководствуемся огромным количеством правил и размышлений, уже сделанных до нас по поводу поэтического искусства; и, поскольку всех этих вспомогательных средств недоставало Гомеру, в компенсацию за это он справедливо пользовался всеми дозволенными ему вольностями. Правда, честно говоря, я думаю, что его положение было значительно лучше нашего: ведь все эти компенсации не очень-то определенны…

Математика, физика — это науки, ярмо которых становится для ученых все более тяжким: в конце концов следовало бы отступиться, но в то же время сильно умножается количество методов. Тот же ум, что совершенствует знания, добавляя все новые точки зрения, совершенствует и способ их восприятия, вводя всевозможные упрощения, и снабжает нас новыми средствами, помогающими охватить новый объем наук. Ученый нашего времени содержит в себе десять ученых времен Августа, но у него также в десять раз больше возможностей стать ученым.

Я охотно представляю себе природу в образе Правосудия с весами в руках — знаком того, что она взвешивает и уравнивает почти все, что ею уделено людям, — счастье, таланты, преимущества и недостатки всевозможных положений, а также трудности и легкости в области духа. В силу этого уравнивания мы хотим надеяться, что нас будут в высшей степени чтить в будущие столетия, как бы в уплату за унижение, которое мы испытываем в наш век. Будут стараться усмотреть в наших трудах красоты, о которых мы никогда и не думали; нетерпимая погрешность, в которой сейчас сознался бы сам автор, найдет смелых и непоколебимых защитников, и один бог знает, с каким презрением будут третировать в сравнении с нами образованных людей того времени (быть может, это будут американцы). Таким образом, один и тот же предрассудок унижает нас в одни времена и возносит в другие; сначала мы жертвы, потом — божества. Игра эта забавна лишь для равнодушного наблюдателя.

Я могу завести мое пророчество еще дальше. Было время, когда римляне считались людьми новыми, и они жаловались тогда на пристрастие, питаемое всеми к грекам, считавшимся древними. С нашей точки зрения, различие времени между теми и другими уже исчезло — в силу большой временной дистанции. Все они для нас — древние, и мы, ничтоже сумняшеся, обычно отдаем римлянам предпочтение перед греками, ибо, с нашей точки зрения, когда речь идет о древних и древних, неважно, если за одними из них будет признано превосходство. Но вот если бы сравнение делалось между древними и новыми, признание превосходства этих последних внесло бы большую сумятицу. Нужно иметь терпение: в длинном ряду веков мы в конце концов станем современниками греков и римлян; и легко предвидеть, что нас без особой щепетильности во многом сильно превознесут над ними. Лучшие произведения Еврипида, Софокла, Аристофана не смогут выдержать соперничества с «Цинной», «Арианой», «Андромахой», «Мизантропом» [157] и большим числом других трагедий и комедий блестящей эпохи. Правда, надо честно признать, что вот уже около десяти лет, как это блестящее время ушло в небытие. Не думаю, чтобы «Феагена и Хариклею», «Клитофонта и Левкиппу» когда-нибудь смогли сравнить с «Киром», «Астреей», «Заидой» и «Принцессой Клевской». [158] Существуют такие новые жанры литературы, как галантные письма, новеллы, оперы, каждый из которых дал нам выдающихся авторов и которым античности нечего противопоставить; потомками они, по-видимому, также не будут превзойдены. Разве песни — жанр, который, может быть, и отомрет, ибо ему не уделяют много внимания, — не имеются у нас в огромном количестве? Я утверждаю, что, если бы Анакреонт знал наши песни, он пел бы их чаще, чем свои собственные. Мы знаем из «Искусства поэзии» [159] и других сочинений того же автора, что творчество в наше время несет на себе печать благородства, сходного с древним, но оно более правдиво и точно. Я заранее решил избегать подробностей и больше не стану выставлять напоказ наши богатства, но я убежден, что мы напоминаем вельмож, не удостаивающих составить точный реестр своих сокровищ, и потому участь этих сокровищ остается им неизвестной. Если бы у великих людей нашего века было сострадание к последующим поколениям, они предупредили бы своих потомков, чтобы они не слишком их чтили и всегда стремились бы по крайней мере с ними сравняться. Ничто так сильно не задерживает прогресс, ничто так страшно не ограничивает умы, как излишнее поклонение древности. Поскольку последующие поколения посвятили себя культу Аристотеля [160] и искали истину исключительно в его загадочных писаниях, а ни в коем случае не в природе, то не только философия не получала никакого развития, но, более того, она погрязла в трясине галиматьи и непостижимых идей, вытянуть ее из которой стоило миру глобальных усилий. Аристотель никогда не был истинным философом, но он подавил многих тех, кто стали бы истинными философами, если бы им это было дозволено. Беда в том, что если такого рода фантазии однажды получают право на существование среди людей, то это надолго; пока умы освобождаются от них, проходят века, даже после того как все признают их смехотворность. Впрочем, решительно надо сказать: нет никакой уверенности, что наши потомки так же засчитают нам в заслугу две или три тысячи лет, которые когда-нибудь будут отделять их от нас, как мы считаем это ныне заслугой греков и римлян. Есть все основания полагать, что разум с течением веков усовершенствуется, и тогда полностью рассеется грубый предрассудок в отношении античности. Быть может, ждать этого осталось недолго; быть может, почитание древних в наше время — это чистый убыток, и мы сами никогда не заслужим подобного почета. Это было бы немножко досадно.

157

Из перечисленных Фонтенелем произведений французского классицизма (трагедии «Цинна» Пьера Корнеля и «Ариана» его брата Томаса Корнеля, «Андромаха» Расина и «Мизантроп» Мольера) ни одно не может быть непосредственно сопоставлено по своему стилю и содержанию с трагедиями и комедиями классической древности; все они представляют собой типичное порождение классицизма со всеми вытекающими отсюда следствиями и условностями. Оценка Фонтенеля в данном случае субъективна и связана с общей тенденцией его эссе. По-настоящему общими для древнегреческой и французской классицистической трагедии были сюжеты, черпавшиеся из мифологии и древней истории.

158

Феаген и Хариклея — главные персонажи романа «Эфиопика» Гелиодора (III–IV вв. н. э.).

— «Клитофонт и Левкиппа» — название романа Ахилла Татия (III в. до н. э.).

— «Кир» — роман м-ль де Скюдери.

— «Астрея» — см. прим. [83] к «Вечеру первому» «Рассуждений о множественности миров».

— «Заида» — так же как и «Принцесса Клевская» (см. прим. [72] к «Предисловию» «Рассуждений о множественности миров»), роман Мари Мадлен де Лафайет.

159

«Искусство поэзии» («L'art po'etique») — сочинение Буало (1636–1711), посвященное установлению канонов и норм французской поэзии; позднее свод этих канонов и следование им в литературе получило название псевдоклассицизма.

160

Аристотель был канонизирован Фомой Аквинским и другими схоластами, возводившими все некогда сказанное Аристотелем в ранг непререкаемой истины. Критике этого омерщвленного, схоластизированного аристотелизма посвящено большое сочинение Пьера Гассенди (1592–1655) «Парадоксальные упражнения против аристотеликов, в которых потрясаются главные основы перипатетического учения…»; книга эта была серьезным ударом по католическим догмам.

Если после всего, что я здесь сказал, мне не простят нападок на древних в «Рассуждении об эклоге», [161] значит, это было преступление, которому нет пощады. Больше на эту тему я говорить не буду. Добавлю только, что если я задел минувшие века своей критикой древних эклог, то я очень боюсь не угодить нынешнему веку своими эклогами. Кроме погрешностей, которыми они изобилуют, они изображают всегда любовь — нежную, утонченную, усердную, верную до суеверия, а ведь, согласно всему тому, что я слышал, наш век плохо подходит для воспевания столь совершенной любви.

161

«Рассуждение об эклоге» — второй из очерков (эссе), опубликованных Фонтенелем в его книге «Po'esies pastorales».

О ПРОИСХОЖДЕНИИ МИФОВ [162]

В детстве нас столь основательно приучают к греческим мифам, что в пору зрелых рассуждений мы не находим их больше поразительными, как они того на самом деле заслуживают. Но лишь только мы отрешимся от привычного взгляда на вещи, как не можем не ужаснуться тому, что история целого народа представляет собой всего лишь груду химер, нелепостей и фантазий. Возможно ли, чтобы все это выдавалось за истину? Какой смысл был бы в том, чтобы преподносить нам это в качестве лжи? Наконец, что представляла собой эта приверженность людей к явной и смехотворной лжи и почему в дальнейшем она иссякла?

162

«De l'origine des fables». Время написания этого небольшого очерка спорно. Впервые он был опубликован в парижском издании сочинений Фонтенеля 1724 г. Поскольку по своим идеям очерк «О происхождении мифов» как бы примыкает к «Истории оракулов», некоторые современные исследователи (Мегрон и др.) склонны считать его предисловием к этой последней, написанным тогда же, когда и она, то есть в 1886 г. Несмотря на малый объем, сочинение это очень значительно по своему идейному составу, так как в нем дана четкая теория возникновения мифов на почве невежества людей и незрелости общественных отношений.

В переводе на русский язык сочинение это публикуется впервые.

В самом деле, ведь греческие мифы ничуть не напоминают наши романы, авторы которых выдают их только за то, что они есть, но вовсе не за правдивые истории: в древности иной истории, кроме мифологической, не существовало. Уясним себе, если можно, этот вопрос и исследуем человеческий разум в одном из его самых странных проявлении: часто именно это — кратчайший путь к познанию нашего разума.

На заре человечества у народов, либо ничего не знавших о родовых традициях Сета, либо их не соблюдавших, варварство и невежество должны были быть столь велики [163] что мы теперь не можем себе этого даже представить. Вообразим себе кафров, лапонов или ирокезов: [164] при этом мы должны принять во внимание, что народы эти, пусть и довольно древние, достигли тем не менее определенного уровня развития знаний и утонченности, первобытным людям совершенно неведомого. Чем более люди невежественны и чем меньше у них опыта, тем скорее им все представляется чудом, Первые люди были склонны усматривать чудеса почти что во всем; и, поскольку отцы обыкновенно рассказывают своим детям все виденное и совершенное, естественно, сказания эти были полны чудес.

163

Фонтенель высказывает здесь мысль (позднее получившую завершение у Маркса) о том, что мифология древних народов — это плод их невежества, делавшего их беспомощными перед силами природы.

164

Кафры, или кафиры (арабск. kafir — «неблагодарный», «неверный»), — название, дававшееся арабами начиная с VII в. н. э. всем немагометанам, «язычникам». В более узком смысле кафрами называли раньше ряд негрских племен — ксоза, зулу и др., — принадлежащих к лингвистической группе банту (восточная часть Южно-Африканской Республики).

— Лапоны — см. прим. [149] к «Отступлению по поводу древних и новых».

— Ирокезы — группа североамериканских индейцев, в эпоху колонизации европейцами Сев. Америки обитавшая в районе Великих Озер. В настоящее время ирокезы сохранились только в резервациях.

Когда мы повествуем о чем-либо удивительном, воображение наше воспламеняется и начинает самовольно преувеличивать качества объекта повествования либо добавлять к ним недостающие, с тем чтобы сделать этот объект совсем уж чудесным — так, как если бы рассказчику было жаль оставить нечто прекрасное несовершенным. Тем более, что ему приятно чувство удивления и восхищения, вызываемое им у слушателей; он стремится подогреть это чувство, ибо, думается мне, это ужасно льстит нашему тщеславию. Обе эти причины, действующие в одном направлении, приводят к тому, что человек, совсем не собиравшийся лгать, когда он приступал к рассказу, пусть и несколько необычному, может поймать себя — если он только будет внимательно следить за собою — на лжи. Отсюда необходимо определенное усилие и особое внимание для того, чтобы говорить чистую правду. Но во что же это превратится для тех, кто по самой своей природе любит привирать и внушать другим свои мысли?

Поделиться с друзьями: