Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рассвет в декабре

Кнорре Фёдор Фёдорович

Шрифт:

— Деревяшка! — благодушно вставляет Филатов и опять весело звякает своей стеклянной пробочкой. — Пень!

И тут опять с улицы в окошко стук.

— Нет, я не выдержу! Опять меня!.. Что мне ему сказать, отпустил бы мою душу…

— Я тебе слово назову, хочешь?.. Ты ему только скажи: давай польтами поменяемся и будем гулять дальше. А то на тебе дерюжка насквозь светится, а на нем демисезон с ворсом.

— Ну вас совсем! Ухх, опять стучит, дятел. Опять идти.

Тут я опять ничего не помню, кроме дурного ожидания. Безотрадного сознания, до чего мне сейчас плохо, но это еще только ожидание, а скоро будет по-настоящему худо, навсегда и совсем. И даже когда она в последний раз хлопнула дверью, вернулась в дом, со двора так пахнуло ночным морозцем, зубами стучит, не может слова выговорить, второпях кое-как раздевается, чтоб скорей под одеяло нырнуть, и потом лежит рядом со мной, все тело как ледяшка и трясется, не может остановиться, — я лежу не шевельнусь и все жду, ожидаю, что будет.

— Ну, продала я тебя, миленький… Искала тебя по всем городам, с ума сходила, нашла и вот… Нечаянно, а продала… — слова невнятно выговаривает, как бывает, когда скулы сводит от холода, и голос прерывается, будто приходится сдерживать смех.

Филатов, конечно, не спит, прислушивается, ничего толком разобрать не может и строго прикрикивает:

— Ясней говори, чего там натворила! Не бормочи под нос! Чего он тебе?

— Теперь все… Совсем новый разговор… Спуталась с подонками! Этого так нельзя оставить… Он все знает. Что ты еще документов не получил. И его долг довести до сведения, не знаю кого. Начиная с Аникеева… Заметил, что я испугалась, и тут он как на коня вскочил и на меня сверху вниз… нет, хуже: я ему теперь и не нужна… он теперь разгадал, что я знакомство с ним завязала с такой целью, чтоб использовать его служебное положение… Но он разгадал!

— Ай-яй-яй-яй!.. — тоненько и протяжно запел Филатов. — Ишь чего придумал!.. А ведь оно, пожалуй, и не без того? Оно, пожалуй, и правда, а?

— Да, я ведь повсюду искала… А тут комиссия, я ему все и рассказала, что надо и чего не надо, помочь просила. Выходит, продала. Теперь он все припомнил. Похлопочет!

— Это он с досады, с мужицкой злости… Это сгоряча. Покипит и выдохнется. А что ты ему наболтала, умница? Зарезал кого твой Калганов? Преступление сделал? Тайна у вас ужасная?

— Никакой ужасной тайны у нас нет. А если опять придется разбираться? Уж горели в этом огне, горели и погасли, а я, дура, свежих дров подкинула.

— Говорю тебе, перекипит у него обида, он и плюнет!

— Не знаете вы его, Филатыч! Думаете, он мстить пойдет? Вот нет! Он уже себя вполне уверил, что это его такая обязанность и он выполняет долг! Верит, честное слово!.. Искренне верит, не притворяется, но только у него его долг почему-то каждый раз, удивительным образом, оказывается в аккурат… совпадает с его интересом… с пользой. Ну можешь меня благодарить, как я тебя подвела.

Я лежу, эти их переговоры с Филатовым слушаю и даже понимаю, но чувствую только одно, что она сейчас рядом со мной и не бросит меня, не уйдет, а там будь что будет! Потихоньку ее успокаиваю, ведь правда никого я не убивал и тайны у меня не было никакой. Я все существенное уже рассказывал Аникееву.

— А про монастырь рассказывал? — шепчет она мне в самое ухо. — Почему ты в монастыре оказался, а не в колонне с другими заключенными, когда их в каменоломню вели?

— Нет, не говорил. Просто чтоб еще лишней путаницы не выносить. Спасибо, главное размотали. А это уж подробность.

— А как же ты сказал?

— Без памяти был. Это и правда. Контужен.

— А сам мне говорил: с лестницы свалился.

— Верно, с лестницы, да это к делу не относится.

— Так, значит, оно и есть: продала я тебя. Ведь я тогда Медникову все и про монастырь, и про лестницу рассказывала. Теперь опять: будешь объяснять, почему умолчал… Все сначала! О, окаянная, раскисла, разоткровенничалась, нашла дружка… Нет, я сама завтра с самого утра к Аникееву пойду, добьюсь, все расскажу… какого я себе заступника нашла, ловко придумала, а после пускай Медников приходит, тебя опять под подозрение подводит из-за бабы, дуры-кретинки… чтоб у меня тогда язык отсох…

Так полночи она все себя и Медникова проклинала, плакала, прощения просила и меня же ругала и даже за плечи трясла, чтоб я опомнился и понял, до чего нам опять будет плохо, и зря ее не утешал… И как это с ней бывало: на мокрой подушке, стиснув мне шею обеими руками, среди всхлипываний и прерывистого шепота, прижавшись мокрыми губами к моей щеке, она вдруг крепко заснула, не разжимая рук во сне, наверно боялась, вдруг меня Черномор унесет. Потом помню, вдруг я сам просыпаюсь, вижу, она сидит, подогнув коленки, на пятках, и лицо у нее странное, точно невиданный блаженный сон приснился, голые коленки из-под единственной нашей на одну лямочку зацепленной рубашонки далеко высунулись, — ей уже жарко, и лицо горит, и все сияет в ней: лицо, горячая кожа, весело растрепанные, лохматые волосы, — смотрит на меня, ждет, когда я глаза открою.

— Что такое? Случилось что?

— Да. Видение!.. Все я себе вообразила. Шаг за шагом представила: как я к нему утром бегу, вот пришла, сижу и каюсь, рассказываю, а он на меня смотрит, и я на него, смотрю, и мне себя видно, как в зеркале: сидит дура. Настоящая дура беспробудная. С чем Медников к Аникееву пойдет? С досадой, со злостью, под видом деловитого предупреждения? Да вообрази ты только их вдвоем рядом! Тут Медников, и тут, напротив, — Аникеев, молчит и слушает… Да он сам понимает. Это к Аникееву-то? К Копченому-то? Да не пойдет же он! Ничего не будет… Ничего нам не будет!..

Подушка еще от слез не просохла, она после всего отчаяния покачивается, стоя на коленях, и тихонько смеется от радости.

Голос звал его издалека. Настойчиво негромко звал, умолкал и опять возникал и терпеливо, тихонько звал его к себе. Немного погодя ему показалось, что это голос дочери. Несомненно, это был ее голос, только какой-то новый, ритмически-напевный, улыбающийся и теплый. Наконец он и слова стал различать. Нина, наклонившись над ним, спрашивала, прислушивалась и опять начинала:

— …Боль проходит понемногу?.. — Не дождавшись, отвечала сама: — Боль проходит понемногу!.. — Уже уверял, внушал, твердо убеждал ее голос: — Не на век она дана!.. Ты меня слышишь? Не на век она дана! Злую муку и тревогу побеждает тишина!.. Побеждает!.. Победила?

— Тишина… — наконец отозвался Алексейсеич.

Значит, опять у него были всякие беспорядки, полубеспамятство, долгий приступ, после которого он вернулся на свое место, и вот Нина звала и вызвала его совсем. Тишина была в нем и вокруг него, и это было хорошо.

Нина его не торопила, опять напоила прохладным освежающим, вытерла одеколоном «Лаванда» лицо, руки.

До того ожесточенно и сильно терла ваткой шею за ушами, что наконец он тихонько засмеялся: ведь точно так она его «умывала», сидя у него на коленях, когда она была его пятилетней дочкой. Он увидел ее нахмуренное детское лицо с беспощадно и строго стиснутыми в нитку губами, открыл глаза и увидел ее взрослое, получужое, милое лицо. Только губы были плотно сжаты, как тогда. Тугие, свежие, молодые губы, стиснутые по-детски в ниточку.

Поделиться с друзьями: