Равнина в огне
Шрифт:
— Агриппина, что ты тут делаешь?
— Зашла помолиться.
— С чего это ты вдруг? — удивился я.
Она снова пожала плечами.
Кому там было молиться в этом пустом каменном сарае с зияющими проемами входных арок и дырявой крышей, через которую ветер проходил, как сквозь решето?
— Ты нашла гостиницу?
— Здесь нет гостиницы.
— А постоялый двор?
— Здесь нет постоялого двора.
— А ты хоть кого-нибудь видела? Есть же тут люди? — допытывался я.
— Да, в том доме, напротив… Женщины… Они и сейчас там стоят, за дверью. Вон сквозь щели блестят глаза. Видишь? Это они… Разглядывают нас… Одна набралась храбрости, голову высунула… Глаза огромные, точно блюдца. Смотри, так и блестят… Но им нечем нас накормить. Они мне даже дверей не открыли, только сказали, что у них в деревне нечего есть… Тогда я вошла сюда, в эту церковь, и стала молиться за нас Господу.
— Но почему ты не вернулась на площадь? Ведь мы тебя ждали.
— Я пришла сюда помолиться. Я еще не кончила молитвы.
— Куда мы с тобой заехали, Агриппина?
Она пожала плечами.
Мы устроились на ночлег в церкви, в углу за голым алтарем. Правда, здесь тоже сквозило, но не так пронизывающе. Всю ночь ветер, протяжно завывая, метался над нами, со свистом влетал и вылетал в открытые арки притвора и сотрясал незримыми руками тяжелые кресты из мескита, развешенные по стенам церкви в ознаменование этапов крестного пути Спасителя. При каждом порыве ветра проволока, которой были прикручены эти громадные топорные кресты, скрежетала, и чудилось, будто в церкви кто-то яростно скрипит зубами.
Дети плакали, они не могли уснуть от страха. Жена сидела, обхватив их всех троих руками, прижимая к себе беззащитную кучку детских телец. А я — я не знал, что делать.
Перед рассветом ветер улегся. Но потом поднялся снова. И все же была в ночи минута полной тишины и покоя, когда, казалось, небосвод опустился на землю и придавил своей тяжестью все ее звуки… Слышалось ровное дыхание уснувших наконец детей. Мирно дышала, лежа рядом со мной, жена.
— Что это? — спросила она меня вдруг.
— О чем ты? — ответил я вопросом на ее вопрос.
— Вот это… шорох. Слышишь?
— Это тишина. Спи. Надо хоть немного отдохнуть. Скоро рассвет.
Но в следующий миг и я услышал какой-то странный плеск, будто в темноте над самыми нашими головами проносились летучие мыши. Летучие мыши с такими длинными крыльями, что при взмахе они касались пола церкви. Я вскочил на ноги. Крылья затрепетали отчетливо и громко, словно мыши всей стаей испуганно ринулись вон из храма сквозь пустые проемы дверей. Я на цыпочках двинулся к притвору; я шел на доносившийся оттуда непонятный шелест. Под аркой я остановился — и увидел их. Увидел женщин Лувины. У каждой на голове была темная шаль, а на плече — кувшин для воды. Черные тени на черном фоне ночи.
— Что вам здесь надо? — спросил я у них. — Куда вы в такой ранний час?
— Мы идем по воду, — ответил из толпы чей-то голос.
Они молча смотрели на меня, а потом повернулись и двинулись со своими черными кувшинами вниз по улице и растворились, как тени, в сумраке уходящей ночи.
Нет, никогда я не забуду ту ночь, первую нашу ночь в Лувине.
Она стоит того, чтобы помянуть ее лишним глотком пива, вы со мной согласны? Хотя бы для того, чтобы этот глоток отбил у воспоминаний их горечь.
— Вы, кажется, спрашивали, сколько лет я прожил в Лувине?.. По правде говоря, сам не знаю. Я там схватил лихорадку и, пока болел, сбился со счета времени. Вероятно, я прожил там целую вечность. Вы приезжаете туда, и время для вас как бы останавливается. Там не считают часов, никто не печалится, что годы уходят. Просто утром солнце встает, вечером закатывается. Только и всего: сначала день, потом ночь, день и ночь — и так до самого смертного часа. И смерть для тех, кто живет в Лувине, это — свет надежды.
Вы, наверно, думаете, что это он все об одном и том же. Да, сеньор, об одном и том же… Если сидеть изо дня в день на пороге дома, глядя, как всходит и заходит солнце, и следить за ним, сперва подымая, а затем опуская голову, наступает минута, когда внутри у вас что-то расслабляется, какая-то пружинка, и вы теряете ощущение времени, вы погружаетесь в покой небытия, заживо переступаете порог вечности. Так живут старики Лувины.
Дело в том, что Лувина населена одними лишь стариками и старухами и, если так можно выразиться, не появившимися на свет младенцами… Да еще изможденными женщинами, которые еле таскают ноги от слабости. Мальчики в Лувине не задерживаются… Они становятся взрослыми на заре жизни, не успев возмужать. Вчера — материнская грудь, сегодня — мотыга в поле. Всего один шаг. Потом еще один — за околицу, и прощай, Лувина! Вот как обстоят там дела.
Так что живут в Лувине лишь немощные старики, безмужние женщины и мужние жены, чьи кормильцы ушли на заработки, и теперь один Господь знает, где они и что с ними… Время от времени мужчины возвращаются, и приезд их чем-то похож на летние грозы, которые изредка проносятся над Лувиной, — я вам о них рассказывал. Человек вернулся домой, и по всему селению расходится одобрительный шепот; потом вернувшийся опять покидает дом, и его провожает что-то вроде ропота… Сыновья привозят своим старикам мешок со съестным, мужья оставляют женам на память еще одного ребенка. И опять от них ни слуху ни духу; одни исчезают до следующего года, иные — навсегда… Сыновья уходят на заработки — так уж там заведено. «Как по обычаю положено», — говорят жители Лувины. Впрочем, суть дела от названия не меняется: сыновья всю жизнь тянут лямку, чтобы только прокормить родителей, как родители в свое время тянули лямку, чтобы прокормить дедов. Кто знает, сколько поколений следовало этому «обычаю»…
А пока сыновья мыкаются в чужих краях, старики сидят на пороге дома, бессильно опустив дряхлые руки, и ждут. Ждут сыновей — и дня своей смерти. И если они еще живы, то обязаны этим только сыновней благодарности… Одинокие старики в одинокой, забытой Богом Лувине.
Как-то раз я принялся убеждать их, что надо переселиться куда-нибудь в другое место, на плодородные земли. «Уедемте отсюда, — уговаривал я их. — Уж как-нибудь да устроимся. Обратимся к Конгрессу, он нам поможет».
Они слушали, уставившись на меня немигающими глазами, и лишь где-то в самой глубине этих погасших глаз еще теплилась искорка жизни.
— Конгресс поможет, говоришь? А ты о нем что-нибудь знаешь, учитель?
— Конечно, — ответил я.
— Ну и мы знаем, что это за птица такая. Был случай узнать, и не один. Только вот насчет матери его мы пока что ничего не слыхали.
Я пытался им объяснить, что мать Конгресса — родина. Но они отрицательно покачали головой: «Нет, учитель, что-то тут не так», — и рассмеялись. В первый и в последний раз видел я тогда, чтобы люди Лувины смеялись. Обнажив щербатые зубы, старики заявили мне, что у таких типов, как этот Конгресс, матерей не бывает.
И знаете ли, они правы. Слишком уж высокопоставленная это особа — наш Конгресс. О существовании Лувины власти вспоминают, лишь когда кто-нибудь из ее сыновей, покинувших родные горы, совершит преступление. Тогда парня приказывают разыскать и присылают за ним вооруженных людей даже в Лувину, а потом расстреливают. Если бы не это, я бы сказал, там, наверху, и не подозревают, что есть на свете такое селение.
— Ты уговариваешь нас уехать отсюда, — сказали они мне, — хватит, дескать, вам голодать, кому от этого польза. Хорошо, мы уедем. Но как нам увезти с собой наших умерших? Их последнее жилище здесь, и мы не можем бросить их одних.