Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я никогда не мог полностью принять идею о переселении душ — слишком уж много я видел людей, которые считали, что в прошлой жизни были Клеопатрами или Карлами Первыми, чтобы всерьез относиться к продолжению жизни «я» после смерти. Однако я верю, что военное сражение как событие, одновременно затрагивающее психику целой массы людей, способно оказывать мощное воздействие на то, что Карл Юнг назвал бы «коллективным бессознательным». Первого июля 1916 года в день начала операции при Сомме еще до полудня было убито пятьдесят тысяч человек — и это только со стороны британцев. Но почему это должно иметь какое-то значение лично для меня? Почему в моих видениях возникла именно эта сцена? Возможно, еще школьником я принял слишком близко к сердцу стихотворения Уилфреда Оуэна или меня наказывают за мои чересчур болезненные фантазии, которые вызывал в моем детском воображении военный мемориал в моем родном городе. Я не знаю ответов на эти вопросы, и они продолжают беспокоить мой ум. Однако видения, являющие собой калейдоскоп цвета, ломаных форм и всевозможных странностей, продолжаются.

Я оказываюсь незримым свидетелем военного суда. Мой спутник стоит, охраняемый двумя солдатами. Его подвергают перекрестному допросу на юридическом жаргоне, который мне, возможно, когда-то и доводилось читать или слышать в кино, но которым я не владею. Мой спутник не проявляет никаких эмоций, когда зачитывают приговор. Я поворачиваю голову и вижу, что мы стоим посреди холодного сумрачного поля, постепенно вырисовывающегося в свете раннего утра. Неровной линией впереди нас выстроились солдаты, готовые к исполнению приговора. Они выглядят сдержанными, некоторые из них рассержены тем, что их вывели утром в это холодное поле, и неуклюже переминаются, как нетерпеливые кони. Я вижу их дыхание в морозном утреннем воздухе, но когда всматриваюсь, то узнаю лица мальчиков из окопа. Они вскидывают винтовки, как только лающая команда прицелиться разносится над пустынным полем, и меня охватывает дрожь от ясного понимания, что сейчас эти мальчики убьют человека, спасшего им жизнь. Этот момент застывает как живая картина, и я являюсь ее свидетелем. Песнь мэтра достигает своего скорбного и страстного завершения. Мои глаза полны слез, и я начинаю плакать. Сначала тихо, а потом уже неудержимо, с судорожными всхлипываниями. Из глаз у меня текут горько-соленые потоки, а все цвета сплавляются в красный. Проходит какое-то время. Я ощущаю себя в утробе матери, а песнь мэтра превращается в голос моего отца. И почему я должен удивляться, что эта всепоглощающая грусть, это зрелище предательства, эта страшная трагедия вызвали во мне воспоминания о моем одиноком, измученном отце и моей матери, моей прекрасной, грустной матери?

Он был бравым солдатом, а она — юной невестой. Потом она пережила эмоциональную катастрофу и умерла от рака груди в возрасте пятидесяти трех лет, а через несколько месяцев за ней последовал и отец. Я — ярко-красная искра в ее глазу, я — колючка в его боку, и всех нас троих связывает какое-то незавершенное дело. Вот почему мы вместе в этом странном гулком помещении, которое и есть моя память. Я, как всегда, окружен призраками.

* * *

Моя мать была стройной привлекательной женщиной с длинными светлыми волосами и удивительными голубыми глазами. У нее были красивые ноги, поэтому она носила короткие юбки и туфли на шпильках с заостренными носами. Я помню свою гордость, смешанную со смущением, когда мужчины на улице свистели ей вслед, причем стоило ей обернуться и бросить на них ледяной взгляд, как они немедленно делали вид, что ничего не произошло. У нее был гордый характер, и ей нелегко было угодить. Она ушла из школы в пятнадцать лет и начала работать парикмахером, развив в себе некоторое высокомерие и завышенное чувство собственной исключительности. Люди перешептывались о моей матери, когда она проходила мимо, но она чувствовала себя не такой, как они, да и не хотела на них походить. Ее звали Одри, и до встречи с моим отцом у нее было не много кавалеров. Он стал ее первой любовью.

Первые воспоминания о матери совпадают в моей памяти с первыми музыкальными воспоминаниями. Я помню, как сидел у нее на коленях, когда она играла на пианино, и смотрел, как ступни ее ног на педалях поднимались и падали, создавая некий ритмический контрапункт звучанию танго, которое она так любила играть. Меня завораживало ее умение превращать значки на листах нотной бумаги в ясную гармонию мелодии. Это умение в сочетании с врожденной манерой держать себя создавало вокруг нее опьяняющий ореол обаяния.

Еще я помню мою мать, играющей на пианино в гостиной в доме моих дедушки и бабушки, в то время как отец, обладающий прекрасным тенором, поет печальный вариант вальса Худди Ледбеттера «Goodnight Irene».

Last Saturday night I got marriedMe and my wife settled downNow this Saturday we have partedI'm taking a trip downtown. [4]

Моему отцу нравились биг-бэнды братьев Дорси и Бенни Гудмена, но именно благодаря моей матери в доме впервые зазвучал рок-н-ролл с пластинок из черного ацетата, делавших 78 оборотов в минуту и украшенных яркими этикетками фирм MGM, RCA и Decca. Ричард Пеннимен, пронзительно вопящий «Tutti Frutti» своим кошачьим голосом, Джерри Ли Льюис, исполняющий «Great balls of fire» в манере безумного проповедника, и Элвис, вкрадчиво поющий «All Shook Up» с интонацией, в которой я позднее начну различать явный сексуальный подтекст. Эти записи повергали меня в неистовую радость. Я катался по полу и подпрыгивал в состоянии, чем-то напоминающем религиозный экстаз. Мама купила также все альбомы Роджерса и Хаммерстайнас записями бродвейских мюзиклов «Оклахома!», «Юг Тихого океана», «Карусель», «Король и я», «Моя прекрасная леди» Лернера и Лоу и «Вестсайдская история» Бернстайна. Я проигрывал эти пластинки до дыр, влюбившись в требующий особой тщательности ритуал извлечения дисков из их поношенных конвертов. Я брал пластинку кончиками пальцев, сдувал пыль, накопившуюся на поверхности пластинки с предыдущего раза и осторожно водружал ее на вертушку проигрывателя. В те времена у меня не было никаких музыкальных предпочтений; я слушал все с восторженной внимательностью неофита. Позднее, когда я стал учиться музыке, я проигрывал пластинки на 33 оборота со скоростью 45 оборотов в минуту, и тогда становилась слышна партия баса, освобожденная от опутывающих ее сетей аранжировки, которая игралась октавой выше. Эти эксперименты помогли мне понять, что любая партия, вне зависимости от ее сложности, может быть расшифрована и выучена, если прослушать ее на скорости, достаточно медленной для того, чтобы по-настоящему расслышать ее. Бесхитростная механика проигрывателя предоставляла такую возможность, и, слыша уютное шуршание иглы проигрывателя прежде, чем зазвучат первые ноты увертюры к «Оклахоме!» или первые аккорды «Singin' in the Rain» Джина Келли, я не менее, чем самой музыкой, бывал заворожен медлительным движением механической лапки по поверхности пластинки.

4

В прошлую субботу мы поженились / И стали жить-поживать / В эту субботу мы расстались / И я отправляюсь в город.

Мы живем в сыром доме викторианской эпохи без центрального отопления. Потом мать научит меня разжигать огонь в камине гостиной, который служит для нас единственным источником тепла. Мы начинали со свернутых газет, больших листов EveningChronicle, свернутых по диагонали в длинные конусы, из которых затем составлялось нечто, по форме напоминающее гармонику, чтобы обеспечить долгое равномерное горение. В эту конструкцию добавлялось несколько картонных коробок из-под яиц, несколько лучин для растопки и, наконец, уголь, который, как бесценное черное сокровище, клали на вершину пирамиды.

Спички лежат высоко на каминной полке, рядом с каминными часами. Мне уже семь лет, и моего роста достаточно, чтобы достать их, если я встану на цыпочки.

— Можно, я зажгу огонь, мама? Я знаю, как надо делать. Пожалуйста! Можно? — Я уговариваю ее, отчаянно пытаясь сдержать свое рвение и чувствуя, что я уже дорос до такого ответственного дела.

— Можешь зажечь огонь, сынок, но не оставляй спички на виду у твоего младшего брата; всегда оставляй их на возвышении, понятно? Мне нравится выражение «на возвышении».

— Так, теперь не забудь, что зажигать нужно снизу, а не с верхушки.

— Да, мама.

— Огонь будет гореть, только если ты зажжешь снизу, — поэтому мы и построили всю конструкцию именно так. Уголь займется, только если загорится дерево, а дерево загорится только в том случае, если будет гореть бумага.

— Да, мама, — снова говорю я, борясь с коробком спичек, и вот наконец вчерашний номер EveningChronicle охвачен пламенем.

— Очень хорошо, — говорит она с некоторой гордостью в голосе. — А теперь помоги мне с уборкой. Эта комната выглядит как авгиевы конюшни. — Это еще одно ее выражение. Я понятия не имел, что такое авгиевы конюшни, но там явно царил беспорядок и хаос, в который неизбежно мог погрузиться и наш дом, не сделай мы уборку после моего озорного младшего братца.

— Я еще намучаюсь с этим проказником, — говорила она. Позднее она научит меня, что, даже если огонь почти погас, умелые действия кочергой могут вернуть его к жизни. Она предупредила, что, если огонь разгорелся, пламенем будет охвачено все, что к нему поднесешь. Она научила меня, как сохранять огонь в течение ночи, устроив ему «кислородное голодание», но не гася его окончательно, и как оживить его утром.

Ребенком я мог провести целый день, глядя на огонь. Я и сейчас могу затеряться среди видений покрытых трещинами башен, древних пылающих королевств, пещерных храмов и целых континентов, которые можно различить в тлеющих углях и горячей золе. Моя мать научила меня этому волшебству, и оно по-прежнему во мне. Еще она научила меня, как погладить рубашку, пожарить яичницу, пропылесосить пол — всему, что нужно, чтобы соблюдать общечеловеческие ритуалы и заведенные порядки. Но только музыка и огонь сохранили ореол тайны и статус сокровенного знания. Они привязывают меня к матери, как ученик волшебника привязан к своему учителю. Моя мать была первой властительницей моего воображения.

Мой дед с материнской стороны был весьма заметной личностью в Уоллсенде, городке, где жила семья моей матери, хотя ходившие о нем слухи были до некоторой степени спровоцированы его внешним видом. Он был высок, необыкновенно красив и слишком элегантен, чтобы не привлечь к себе внимание сплетников маленького городка. В моих воспоминаниях его всегда окутывает ореол чего-то опасного и таинственного. Дед не был уроженцем Уоллсенда, что делало его еще более подозрительной личностью. Он был родом с острова Мэн. С фотографии, сделанной на свадьбе моих родителей, смотрит человек с чуть высокомерным взглядом, недоуменно и слегка удивленно приподнятой бровью и щегольской развязностью дамского угодника. Ему некогда было общаться со мной, он работал страховым агентом в фирме Sun Life of Canada. Он ездил на автомобиле, который в те времена называли роскошным. Я хорошо его помню: это был «ровер» с подножками и блестящими хромированными фарами. Для меня дед был таинственным и далеким существом, но мама боготворила его.

Единственное мое воспоминание о бабушке с материнской стороны окрашено ужасом. Я помню ее зубы в стакане на прикроватном столике, целую челюсть, которая грозно целилась на меня своим злым оскалом. Больше я не помню ничего: она умерла, оставшись для меня не более чем тенью, но звали ее Маргарет.

Моему отцу было двадцать четыре года, когда я родился. Столько же было и мне, когда я впервые стал отцом. К тому времени он как раз вернулся из Германии после службы в инженерных частях. На фотографиях можно увидеть немного хмурого красивого мужчину в униформе оливкового цвета, рядом с ним — улыбающаяся фройляйн, а в руках у него кружка пива и сигарета. Мне нравилось смотреть на эти фотографии, запечатлевшие отца в самые счастливые времена. Я всегда пытался разглядеть в его темных глазах самого себя или хотя бы намек на то, что в один прекрасный день я появлюсь на свет. И в то же время мне всегда приходила в голову пугающая мысль о том, какая большая часть жизни прошла без меня. Я думаю, что в Германии отец провел лучшее время в своей жизни, и он нередко говорил, что так оно и было. Он часто с гордостью рассказывал, что участвовал в «оккупации» Германии, возможно желая как-то компенсировать то обстоятельство, что он был слишком молод, чтобы по-настоящему воевать с немцами, и что кутежи с немецкими женщинами казались тогда куда лучшей формой времяпрепровождения. Мой отец вовсе не был хвастуном. Он просто хотел, чтобы мы гордились тем, что и он «пожил свое», посмотрел мир и утвердился в статусе настоящего мужчины. — Видишь эту полоску у меня на рукаве, сынок? Младший капрал, инженерные части — это я. Мы строили мосты, взрывали их, а потом снова собирали; надо было мне остаться в армии. После кружки-другой пива он возвращался воспоминаниями к тем казавшимся беззаботными дням, как к золотому веку, с которым настоящее не могло идти ни в какое сравнение. При этом в его голосе всегда звучал скрытый упрек всем нам, кто не дал ему реализовать открывавшиеся возможности, и особенно к моей матери. Позднее, когда отношения между моими родителями испортились, отец стал заканчивать такие рассказы воспоминаниями о том, как сильно мать любила его прежде. Как она каждый вечер ждала его возвращения с работы и обвивала руками его шею, стоило ему переступить порог. С тех пор и до самой кончины чувство сожаления уже не покидало отца.

Поделиться с друзьями: