ЖАНРЫ

Разговоры с Гете в последние годы его жизни
Шрифт:

Я отвечал:

— Нет.

— Почему? — осведомился он.

— Пока еще Слишком светло, — ответил я. — Мне нужно, чтобы стало смеркаться и огонек свечи отбросил отчетливую тень, и при этом чтобы было еще недостаточно темно и дневной свет освещал бы ее.

— Гм, это, пожалуй, правильно, — сказал Гёте. Наконец начало смеркаться, и я сказал Гёте, что теперь пора. Он зажег восковую свечу и дал мне лист белой бумаги и палочку.

— Ну, вот, теперь приступайте к опыту и комментируйте его.

Я поставил свечу на стол у окна, положил возле нее лист бумаги, и когда я поместил палочку посредине между полосой дневного света и светом от огонька свечи, феномен предстал перед нами во всей своей красоте. Тень, ложившаяся в направлении свечи, оказалась выражение желтой, другая, в направлении окна, доподлинно синей,

— Итак, — спросил Гёте, — отчего же возникает синяя тень?

— Прежде чем объяснить это, — ответил я, — дозвольте мне сказать несколько слов об основном законе, из которого я вывожу оба явления. Свет и тьма это не цвета, это две крайности, меж коих цвета существуют и возникают благодаря модификации того и другого.

На границах этих двух крайностей возникают оба цвета — желтый и синий. Желтый — на границе света, когда мы смотрим на него сквозь мутную среду, синий — на границе тьмы, когда мы смотрим сквозь прозрачную среду. Вернувшись к нашим феноменам, — продолжал я, — мы видим, что палочка, благодаря мощи огонька, отбрасывает отчетливую тень. Эта тень обернулась бы чернотою мрака, если бы я, закрыв ставни, прекратил доступ дневного света. Но сейчас в открытое окно льется дневной свет, образуя освещенную среду, сквозь которую я и вижу темноту тени; таким образом, согласно основному закону, возникает синева.

Гёте рассмеялся.

— Это синева, — сказал он, — ну, а откуда берется желтая тень?

— По-моему, здесь действует закон замутненного света, — отвечал я. — Горящая свеча отбрасывает на белую бумагу свет, уже имеющий чуть приметный оттенок желтизны. Но воздействие дневного света достаточно мощно, чтобы от палочки упала слабая тень в направлении горящей свечи, и эта тень, сколько ее хватает, замутняет свет; таким образом, в соответствии с основным законом, и возникает желтый цвет. Если я ослаблю замутнение, придвинув тень как можно ближе к свече, то мы уже видим светлую желтизну. Если же я усиливаю замутнение, по мере возможности отдалив тень от свечи, желтизна темнеет до красноватого оттенка, более того — до красноты.

Гёте опять рассмеялся, и, надо сказать, не без таинственности.

— Ну и что вы скажете, прав я или нет? Вы зорко подметили феномен и хорошо его изложили, — сказал он, — но вы его не объяснили. Вернее; ваше объяснение достаточно толково, даже остроумно, но, увы, неправильно.

— В таком случае помогите мне, — попросил я, — меня ведь разбирает нетерпение.

— Вы все узнаете, — отвечал Гёте, — но не сегодня и не этим путем. На днях я покажу вам другой феномен, который сделает для вас очевидным действующий здесь закон. Вы уже близко подошли к нему, но дальше в этом направлении идти некуда. Когда же вы окончательно постигнете новый закон, вам откроется иная сфера и многое для вас уже останется позади. Придите как-нибудь на часок раньше к обеду, хорошо бы в полдень при ясном небе, и я покажу вам четкий феномен, который вам поможет тотчас уяснить себе закон, лежащий в его основе.

— Мне очень приятно, — продолжал он, — что вы заинтересовались цветом; этот интерес станет для вас источником неописуемых радостей.

Вечером, покинув дом Гёте, я никак не мог выбросить из головы мыслей об упомянутом феномене, даже во сне они не давали мне покоя. Но, разумеется, прозрение так и не снизошло на меня, и я ни на шаг не приблизился к разгадке.

— Мои естественно-исторические записи, — недавно сказал мне Гёте, — все-таки продвигаются помаленьку, хотя и медленно. Я, конечно, уже не надеюсь действенно способствовать науке, но занимаюсь ею из-за разнообразных и приятных личных связей, которые таким образом. поддерживаются. Изучение природы — невиннейшее из. занятий, тогда как в области эстетики нынче и думать не приходится о подобных связях и о подобной переписке. Вот теперь им приспичило узнать, какой город на Рейне я имел в виду в «Германе и Доротее»! А разве не лучше, чтобы каждый представил себе, какой ему угодно! Нет, подавай им правду, подавай действительную жизнь, вот этим они и губят поэзию.

1827

Среда, 3 января 1827 г.

Сегодня за обедом шел разговор о блестящей речи Каннинга в защиту Португалии.

— Многие называют его речь грубой, — сказал Гёте, — но эти люди сами не знают, чего хотят. У них просто какой-то зуд отрицать все значительное. И это не оппозиция, а чистейшая фронда. Им надо ненавидеть что-то значительное. Покуда Наполеон властвовал над миром, они ненавидели его, для них он был отличным громоотводом. Когда с ним было покончено, они затеяли фронду против Священного союза, а между тем никогда еще люди не придумывали чего-либо более разумного и благодетельного для человечества. Теперь настал черед Каннинга. Его речь о Португалии — результат глубоких раздумий. Он прекрасно отдает себе отчет в силе своей власти, в своем высоком положении и прав, говоря то, что чувствует. Но эти санкюлоты его понять не в состоянии, то, что нам всем представляется весьма значительным, им кажется грубым. Они не умеют чтить незаурядное, для них оно непереносимо.

Четверг вечером, 4 января 1827 г.

Гёте очень хвалил стихи Виктора Гюго.

— Это большой талант, — сказал он, — и на него повлияла немецкая литература. Юность поэта, к сожалению, была омрачена педантическими сторонниками классицизма, но теперь за него стоит «Глоб», а следовательно, он выиграл битву. Мне хочется сравнить его с Мандзони. Его дарование объективно, и он, по-моему, ни в чем не уступает господам Ламартину и Делавиню. Внимательно в него вчитываясь, я начинаю понимать, откуда происходит он сам и ему подобные свежие таланты. От Шатобриана, бесспорно, обладающего риторически-поэтическим даром. Для того чтобы представить себе, как пишет Виктор Гюго, вам достаточно прочитать его стихотворение о Наполеоне «Les deux isles» («Два острова» (фр.).

Гёте положил передо мною книгу и встал у печки. Я начал читать.

— Разве его образы не превосходны? [37] — сказал Гёте. — А как свободно он трактует тему!

Он снова подошел ко мне.

— Посмотрите вот на это место, я считаю, что оно прекрасно!

И он прочитал несколько строк о грозовой туче, из которой молния, снизу вверх, ударила в героя.

— До чего хорошо! А все потому, что такую картину и правда наблюдаешь в горах, где гроза частенько проходит под тобой и молнии бьют снизу вверх.

— Я уважаю французов за то, что их поэзия всегда зиждется на реальной почве, — сказал я. — Французские стихи можно изложить прозой, и все существенное в них сохранится.

— Потому что французские поэты много знают, — подхватил Гёте, — тогда как наши немецкие дурни думают, что, затратив усилия на приобретение знаний, они нанесут ущерб своему таланту, хотя любой талант должен питаться знаниями и только знания дают возможность художнику практически применить свои силы. Но пусть делают, что хотят, им ничем не поможешь, а истинный талант всегда пробьет себе дорогу. Многие молодые люди, из тех, что сейчас подвизаются на поэтическом поприще, лишены истинного дарования. Они возвещают нам только о своей несостоятельности, которую подстегивает к творчеству разве что высокий уровень немецкой литературы.

— Не диво, что французы, — продолжал Гёте, — оттолкнувшись от педантизма, перешли к более свободной манере поэтического письма. Дидро и ему подобные даровитые люди пытались еще до революции проторить эту дорогу. Революция, а засим эпоха Наполеона немало споспешествовали их стремлениям. Если годы войны и не давали прорасти интересу к поэзии, иными словами — были враждебны музам, все же в ту пору формировалось множество свободных умов, которые теперь, в мирное время, очнувшись от былых невзгод, проявляют себя как незаурядные таланты.

Поделиться с друзьями: