Разговоры с зеркалом и Зазеркальем
Шрифт:
В десяти записях с 19 октября по 29 октября преобладает все же стремление «быть совершенной» (39), но уже в записи от 29.10 начинается бунт чувств, и она пишет об одиночестве и о пустоте своего существования, тотчас же испуганно извиняясь:
… но, прости, мой друг, я не хочу писать ничего такого, что могло бы тебя огорчить, — во всем виновато мое проклятое перо (143).
Тут же она нарушает и табу на чувствительные объяснения в любви, добавляя:
… ты в таких уже летах, что не можешь этого понять, и потом, не в укор будь тебе сказано, ты меня недостаточно любишь для этого. Вот еще глупость сорвалась с моего пера, брани его, что касается меня, то люби меня всегда очень и очень (144).
Интересно, что здесь женское Якак бы раздваивается: это перобунтует и выскальзывает из-под контроля, не выдерживая заданной роли.
В следующих записях Якушкина пишет о своем физическом нездоровье, депрессии, истерике («я плакала, как сумасшедшая, и это мне принесло невыразимое облегчение» (144). Болезненное состояние, как и в случае Керн, разрушает корсет правил, разрешает быть несовершенной и говорить «языком сердца».
Не в обиду будь вам сказано, мой любезный друг, я самая несчастная из женщин, то есть жен, которые все имеют возможность отправиться туда, где они могут найти счастье, а ты мне отказал в единственном благе, которое могло бы меня привязать к жизни (144).
Я говорю глупости, сегодня плохой день для меня (144).
Разрешив себе «говорить глупости», Анастасия покушается на одну из самых главных «святынь» предписываемой ей модели женственности — на концепцию жертвенного материнства. Тут же ужасаясь собственному «кощунству», она в то же время выдвигает адресату прямые обвинения в деспотизме. 31.10 она пишет о детях:
…иногда не могу видеть их без ужасного содрогания. Это они являются препятствием к нашему соединению. Прости, милый друг, я чувствую, что я не права. Ведь это не их вина, что они существуют на свете, а скорее наша, и, несмотря на это, хотя это и редко бывает, они причиняют мне ужасное страдание. Я на коленях прошу у тебя прощения. Уверяю тебя, что я сделаю все возможное, чтобы быть благоразумной, но это мне стоит многого <…>. И ты сам захотел этого. Подумай немного, не правда ли, это черта некоторого деспотизма; ты должен был мне предложить выбор и немного подумать о своей бедной жене, которая любит тебя в миллион раз больше, чем когда-либо раньше (145).
На следующий день она корит себя за вырвавшиеся слова:
Вчера я, кажется, наговорила тебе много глупостей, прошу у тебя миллион раз прощения. Временами я теряю рассудок и правильное соображение и делаюсь такой глупой, что это переходит всякие границы (145).
В дальнейших записях идет постоянная борьба: желание соответствовать образу терпеливой, готовой к самопожертвованию матери и христианки (быть в границах рассудка) вытесняется отчаянным выкрикиванием подавленных, запрещенных желаний, после чего диаристка ощущает безмерную вину и стремится извиниться и оправдаться.
Часто я молчу целыми часами, и первое слово, которое я произношу, это «милый друг, милый друг», а потом — ведь ты знаешь, мысли идут быстрее, чем слова, — я думаю, о жестокий варвар, чудовище, приказавший мне остаться так далеко от него. Не в укор тебе будет сказано, я иногда думаю, что ты поступил крайне деспотично с твоей бедной подругой (146).
Мое состояние ужасно, я не знаю, смогу ли я еще долго выносить эту жестокую борьбу. Я не знаю никого более несчастного, чем я, ты и наши дети, особенно они, не знаю более несчастливой участи, чем та, которая их ожидает. Прости, мой дорогой друг, я сама не знаю, что говорю, — все, может быть, еще будет хорошо.<…> Прощай, мой друг, я тщетно пытаюсь казаться лучше, чем я есть. Больше не могу, пойду поплачу вволю (148).
Если бы ты видел меня эти три дня, то, конечно, и твое мраморное сердце с мят ил ось бы и твои уста дали бы разрешение следовать за тобой (149).
В одном из писем Анастасия рассказывает «анекдот» (то есть занимательную историю) об отце, который жестко контролировал дочерей при жизни (не давал им выйти замуж). После его смерти, когда одна дочь говорит о том, что «браки записаны на небесах», младшая сестра замечает: «Тем хуже, сестра, я боюсь, что отец наш разорвет эту запись». «Но я вижу, что я делаюсь писательницей, я ввожу в свое писание разные анекдоты» (149), — сразу же с самоиронией комментирует диаристка.
Все приведенные выше записи показывают, что Якушкина, стараясь соответствовать навязанной ей модели женственности, в то же время болезненно воспринимает необходимость постоянно «казаться лучше, чем я есть», тяжело переживает ситуацию абсолютного контроля над ее Я.
Она обвиняет мужа (или патриархатное Ты,власть) в деспотизме, ее извинения и оговорки «не в обиду», «не в укор тебе будет сказано»и т. п. — на самом деле как раз выражают ее обиду и укор.
Интересно, что, как и А. Керн (и как А. Оленина — см. ниже), Якушкина пытается «объективировать» свое состояние, «стать писательницей».
Рассказанный ею как будто не идущий к делу эпизод об отце, который из-за жадности мешал дочерям выйти замуж, можно рассматривать как попытку донести в деперсонифицированной, дистанцированной от ее личной ситуации форме идею абсолютной власти над женщинами, которые даже после смерти Отца не могут выйти из-под его вездесущего контроля.
Разорванность на два Я:образцовое, «правильное», выстроенное с оглядкой на авторитетные и одобренные модели женственности, и неправильное, болезненное, тоскующее, в письме, на кончике пера выражающее свое желание (это мое «перо» ведет себя неправильно, а не я), — буквально пронизывает письма Якушкиной.
К концу дневника протест становится все более прямым и активным:
Я тоскую, я хочу быть с тобой наперекор тебе и всему свету (150).
Если ты позволишь мне приехать без детей, дай мне знать. Я прошу об этом на коленях, как о самой великой милости, которую ты можешь мне даровать. Во имя неба, разреши! (151).
Мой милый друг, мое состояние ужасно, я не выдержу. Разреши мне приехать к тебе. Я не могу писать, мне так грустно. Прощай, жестокий, нелюбимый, слишком любимый друг. Больше не могу (151).
…разреши мне приехать к тебе! Ты этим сделал бы меня счастливой на всю жизнь. Заклинаю тебя нашими детьми. Разреши мне это сделать. Сейчас я кое-как занимаюсь ими, но в дальнейшем вряд ли буду это в состоянии делать, и это так угнетает. Нет, я не могу здесь остаться, все только отягощает мое несчастье. Не могу больше писать, слезы душат меня, прощай (151).
Из меня делают куклу, делают со мной все, что хотят, потому что у меня нет возможности жить так, как я бы хотела. Теперь только я узнала, как свет ужасен. Нет, я не могу тебе писать. Раз ты не хочешь позволить мне приехать к тебе, то я непременно поеду в Иркутск, и нет силы на земле, которая могла бы меня удержать. Прощай, Евгений меня не покидает и раздирает мне сердце. Вячеслав еще спит; прощай, моя печаль невыносима. Быть в разлуке с тобой это ужасно. Почему я не умерла при рождении — я была бы более счастлива. Не могу больше, прости, дорогой мой, но бывают минуты, когда я не знаю, что с собой поделать. Я так тебя люблю (152).
Таким образом, можно видеть, что и в эпистолярном дневнике А. Якушкиной, как и у А. Керн, текст существует в ситуации на грани публичности и приватности, смирения и бунта. На построение дневникового женского Яогромное влияние оказывает факт внутренней адресованности, те роли, которые создаются в дневнике для Ты– адресата, одновременно выполняющего функции идеального друга, alter ego, — и цензора, представителя подавляющей, авторитарно-патриархальной власти.
Девичий дневник — чужое и свое:
Дневник Анны Олениной
Дневник Анны Алексеевны Олениной представляет собой записи с 20 июня 1828 по 2 февраля 1835 года, занесенные в альбом, на лицевой стороне которого золотыми буквами вытеснено имя Annette [259] . Однако регулярные записи дневника заканчиваются в 1829 году, далее следуют по одной небольшой записи под 1830, 1831 и 1835 годом.
Анна Алексеевна Оленина (1808–1888) известна в истории русской культуры как дочь президента Академии художеств (с 1817 года), директора публичной библиотеки (с 1811 года), археолога, историка и художника А. Н. Оленина. В его петербургском доме и поместье Приютино собирался круг художников, музыкантов, литераторов, среди которых можно назвать И. Крылова, Н. Гнедича, К. Батюшкова и др.
259
Текст дневника был издан тиражом 200 экземпляров в 1936 году в Париже внучкой А. Олениной (в замужестве Адорно) О. Н. Оом. В данной работе текст цитируется по изданию: Оленина А. А.Дневник. Воспоминания. СПб.: Гуманитарное агентство «Академический проект», 1999, с указанием страницы цитаты в тексте. Редакторы и составители этой книги (Л. Г. Агамалян, В. М. Файбисович, Н. А. Казакова) исправили, сверившись с рукописью А. Олениной, ошибки, неточности и искажения предшествующего издания (Текст парижского издания О. Оом был воспроизведен в публикации, предпринятой в 1994 году Фондом им. И. Д. Сытина). Текст Дневникапубликуется ими с сохранением основных особенностей орфографии и пунктуации оригинала.
Анна Алексеевна в 1820-е годы была «украшением» отцовского салона. Здесь с ней познакомился Пушкин, посвятил ей целый ряд стихотворений (среди них «Ее глаза», «Ты и вы», «Не пой, красавица, при мне…»). Пушкин сватался к Анете, но получил отказ ее родителей [260] .
Именно как персонаж пушкинской биографии и адресат его стихов А. Оленина присутствует в исследованиях о русской литературе первой половины XIX века. Ее дневник использовался как источник сведений о Пушкине и других известных персонажах культурной истории. Так как великого поэта она в своем дневнике не очень жаловала, то и саму Анету в некоторых работах не особенно высоко оценивают: она была «весьма обыкновенной» [261] .
260
См.: Черейский Л. А.Пушкин и его окружение. Л.: Наука, 1975. С. 287–288.
261
Чижова И. Б.Указ. соч. С. 232.