Разговоры с зеркалом и Зазеркальем
Шрифт:
на выпуске были петы прощальные стихи моего сочинения. Они очень плохи, ничего поэтического, и это тем непростительнее, что мастерица их — давно была заклеймлена именем поэта и философа (7; 27).
После института, где она в последние годы считалась большой, взрослой, лидером («в институте я была такая степенная, серьезная, <…> меня часто величали бабой, старухой,разумною m-lle Соханской» (8; 451)), автогероиня возвращается в «степь», в объятья женского мира. Здесь она по-прежнему маленькая, «девочка-шалунья».
Мною не могли, как говорится, надышаться; не могли насмотреться на меня. Я просыпалась под поцелуями и засыпала, окруженная маменькой, тетеньками (8; 451).
На какое-то время она как бы возвращается в беззаботный мир детства, в теплый мир материнского лона, где нет ни интеллектуальных искушений, ни страстей, и даже «парочку райских яблочек, крошечных таких, для забавы»(8; 452; выделено мной. — И.С.) присылают вместе с орехами и белочкой для развлечения «ребенка».
Однако вся эта идиллия — только иллюзия: в этом мире уже неизбежно присутствуют не только свои,но и другие,которые оценивают героиню как странную, ненормальную (она становится объектом соседских сплетен); кроме того, здесь существует смерть (после тяжелой болезни умирает одна из любимых теток).
О, как я постарела за этот год! Я поумнела: и ни одной книги у меня в руках не было. Господь бросил все книги и начал учить меня по Своему. Дал мне книгу — самое себя и книгу страданий ближнего — большие книги! Последняя своими раздирающими душу картинами, своею скорбью, слезами так охватила мое робкое внимание, что я не видела ничего более, пока не дочиталась до последней страницы — смерти. Я перевернула эту тяжелую страницу — и мне предстала жизнь (8; 455–456).
Интересно отметить, что в «романе воспитания» Соханской нет идеи поступательного целенаправленного развития. Кажется, уже «годы учения» завершили тему взросления, становления характера через испытания, — но наступает как бы возвращение на круги своя, процесс взросления и самопознания начинается опять, на новом этапе.
Исключительно универсальным, вездесущим в тексте оказывается образ книги. В приведенной выше цитате книга — метафора самопознания и жизни вообще. Впрочем, у Соханской есть и еще несколько повторяющихся образов, связанных с самоидентификацией: это, как уже говорилось, степь («печальный ландшафт, но нелимитированный в своей безграничной свободе» [415] ), своя маленькая комнатка окнами в сад и сам этот сад. Интересно отметить, что в русском фольклоре, например в свадебных девичьих причитаниях, «„сад“ символизирует девичество, волю. <…> В то же время это определенное пространство, свой дом» [416] . Таким образом, можно сказать, что все перечисленные символы оказываются связаны с мотивом «своего места», «своего женского пространства».
415
Heldt В.Op. cit. Р. 92.
416
Кузнецова В. П.Причитания в северно-русском свадебном обряде. Петрозаводск, 1993. С. 93.
Когда после испытания страданием автогероиня чувствует томление по жизни, желание полноты ощущений, страстей, которое не находит воплощения, — Соханская сравнивает ее с яблонькой, которую завязали на зиму и забыли развязать. С другой стороны, для самоописания и самоанализа она очень многообразно использует водные метафоры, которые в мифологии связаны с женским началом [417] .
Пусть даст жизнь, когда зовет она — пусть даст свое! Она даст, она должна дать… Я открыла большие глаза на нее, но, Боже мой! как они хотели закрыться, чтобы не видеть, и слуху не слышать, и в груди чтобы не шевелилося! Мелкая, грязная речонкадаже не текла, а ползла кругом меня, заволакивала все илом, тиной, вековой плесенью. Так вот это-то — море жизни? И ни одного брызга, ни одной капли живой воды, чтобы плеснуласьв лицо, росинкойупала на душу! Да это скорей — мертвое море! И окунутьсяв эту грязь, утонутьв этом омуте— воробью по колено… Я не могу, я не могу! — закрывала я себе лицо двумя руками. А жизнь проснулась; душа требует: «дай, дай ей ощущений, как ты даешь хлеб телу — давай!» У меня ничего не было, ничего! Надобно понять всю пустоту этого слова — ничего! Я не говорю о тех глубоких движениях, способных всколыхнуть всю душу до самого сердца, по крайней мере, хоть что-нибудь, хотя бы зарябитьэту стоячую поверхность! Проснуться, есть и опять лечь спать — и это жизнь для молодой души, встрепенувшейся, как лебедь? Разве она требует сейчас полных вод, всего солнца полудня: для нее все полно, все — солнце, брызнитена нее хоть одним лучом, одной струей, чтобы она все-таки знала-ведала, что она живет, движется, деет, молодая душа! И ничего!
417
Мелетинский Е. М.Поэтика мифа. М.: Наука, 1976. С. 208. См. также анализ водных метафор как одного из отличительных признаков ecriture f'eminineу Хелен Сиксу: Moi Т.Sexual/Textual Politics: Feminist Literary Theory. London; New York: Routledge, 1990. P. 116–118.
Опыт жизни и женщины-сестры подсказывают самый «естественный» путь заполнения пустоты «молодой неизношенной души» (8; 457) — это любовь. Старшая подруга Лизавета Алексеевна («женщина во всем значении слова, высоком значении» (8; 459)) предлагает стать учительницей для юной девушки.
Есть у меня одна наука — чудная наука! Что перед нею ваши арифметики и грамматики. Нет в мире лучшей науки! И я знаю ее во всем совершенстве. Это — наука любить. Угодно вам? — «Сделайте одолжение! Ваша покорная ученица» (8; 460).
При всей жажде любви опыты ухаживания и флирта не даются автогероине: любовь (или влюбленность) в мужчину только потому, что так принято, потому что он «молоденький и хорошенький», кажется ей неизъяснимой глупостью. «И само это слово влюбиться — было мне отвратительно; я его никогда не говорю; от него тянет пошлостью» (8; 469). Она предъявляет к мужчине максималистские требования (по Веревкину!) — он должен быть «царь, верховный властелин всего; он должен всегда сохранять свое достоинство» (8; 462). Но такого рядом нет, а реальные мужчины с их ритуальными ухаживаниями не возбуждают страсти.
Между тем потребности души («желаний, желаний!» (8; 462)) душат до такой степени, что юная Соханская хочет хоть несчастий (пусть бы лошади понесли!), хоть греха, только бы заполнить эту разрывающую ее тоску по жизни.
Эта жизнь меня томила, как разве может томить предсмертное замирание. Но жить все же надо (хоть бы и хотелось утопить себя, так негде); я разумею: жить — делать еще что-нибудь кроме еды и спанья.
— Maman, что мне делать?
— Вяжи чулок.
И это труд! И вот мое великое дело жизни: пять спиц и клубок ниток! И стоило родиться для этого? Шесть лет напрягать молоденькие силы ума? набивать голову всяким мозгом? слушать о тайнах земли и неба, о судьбах человека… чтобы вязать чулок, скорчась у печки? (8; 463).
Речь здесь идет о женском желании (эротическая энергия желания при этом не связана только с мужчиной и любовью), вопрос реализации которого — это вопрос о личностной самореализации. Интересно, что за помощью в поисках ответа на этот вопрос автогероиня обращается к женщинам (матери и подруге), но ответы, которые она получает от этих своих «учительниц жизни», воспроизводят традиционные стереотипы: женское желание может быть направлено или на флирт и любовь, или на домашний, специфически женский труд: ведь вязание (рукоделие) [418] , как это прекрасно можно видеть в тексте Н. Веревкина, для женщин не в пример естественнее «книгоделия».
418
Верена Эрих-Хэфли, анализируя влиятельнейший для европейской традиции текст Руссо «Эмиль», пишет о «фатальной функции» так называемого женского рукоделия: представляется естественным, что девушка должна целыми днями сидеть возле матери с иголкой в руках, в то время как мальчики и юноши заняты интеллектуальной деятельностью (см.: Эрих-Хефли В.К вопросу о становлении концепции женственности в буржуазном обществе XVIII века: психоисторическая значимость героини Ж.-Ж. Руссо Софи // Пол. Гендер. Культура / Под ред. Э. Шоре и К. Хайдер. М.: РГГУ, 1999. С. 79.
Вспомним, что и в ЗапискахДуровой ненавистное ей рукоделие, вышивание и плетение кружев служат символом нормальной женственности, к которой героиню принуждает мать. В формуле, которую находит Соханская («вязать чулок, скорчась у печки»), позитивность традиционных атрибутов женственности (вязание, печка — как знак кухни, домашней работы и, кроме того, устойчивый фольклорный символ женщины, матери, материнского чрева) разрушается вклинившимся между ними деепричастием «скорчась», которое привносит с собой значения неудобства, неестественности, самоумаления.
Привычный путь, который предлагается женщине с самыми благими намерениями, воспринимается автогероиней и интерпретируется женским автобиографом как неприемлемый. В сочетании со свободой выбора (так как мать советует,но, в отличие от случая Дуровой, не настаиваети не заставляет),эта неприемлемость традиционного выхода порождает страшный нравственный кризис.
Я была отдана самой себе, пущена на свою волю, как молодой конек без узды и седла. Что мне было делать с этой свободой? Она опостылела мне пуще неволи. О, как хотелось наклонить голову под чью-нибудь сильную, благородную волю! Пусть бы она вела меня, куда хотела; я не отстала бы, — я всюду пошла, полетела за ней! Почти с младенчества я привыкла жить, напрягая все маленькие силенки моей души, и теперь, когда расцвели они, мои юные силы, когда на них так живительно пахнуло и духом полей, и духом свободы, — они борются в бездействии и только ломят молодую грудь (8; 465).