ЖАНРЫ

Разум в тумане войны. Наука и технологии на полях сражений
Шрифт:

Тесные связи оборонного ведомства и университетских ученых восстановились с избранием Рональда Рейгана на пост президента США в 1981 году. Нежелание профессуры принимать финансирование со стороны министерства обороны ослабло из-за политики ограничения количества секретных работ, которые разрешалось проводить в университетах. Кроме того, выделяющие деньги агентства министерства обороны начали более явно поддерживать исследовательские проекты, не имеющие очевидного или непосредственного практического применения. В результате давления со стороны университетов ограничения, связанные с секретностью, были смягчены. У ученых появилось больше шансов публично представлять свои работы на научных конференциях и публиковать их. Однако после того, как Госдепартамент США начал в 1980 году расследование деятельности некоторых иностранных ученых в американских университетах, возникли новые трения. В результате в 1984 году президенты Калифорнийского технологического института, Стэнфорда и Массачусетского технологического института публично заявили, что их университеты будут отказываться от выполнения определенных исследований, если Пентагон продолжит ограничивать возможности публикации [13] .

13

Relyea, 1994.

В определенной мере это было отражением давних разногласий, связанных с особым положением ученых и науки в любой политической системе – коммунистической или капиталистической, демократической или фашистской. Либеральный Запад в ответ на фашизм и коммунизм в XX веке продвигал идею о том, что наука несовместима с принуждением и насилием и может процветать лишь в условиях капиталистической демократии. Как убедительно демонстрирует Дэвид Холлинджер, предложенное в военном 1942 году социологом Робертом Мертоном понятие «научного этоса» отражало идею о том, что наука и демократия являются выражением друг друга. Мертон считал, что фашизм угрожает и той и другой [14] , а для борьбы с фашизмом необходимо прививать основные ценности науки каждому гражданину. Мертон и другие социологи говорили о том, что любой гражданин, приверженный честному и свободному поиску истины, критическому подходу к знанию на основе достоверных фактов, а также ценностям антиавторитаризма, способен воспроизвести «научное братство». Наука же олицетворяет свободное общество и является критически значимой для сохранения демократии. Такие философы, как Майкл Полани, утверждали, что подлинно свободное общество нуждается в науке [15] .

14

Hollinger, 1995, 442.

15

Swartz, 1998.

Джеймс Конант, химик, разрабатывавший химическое оружие в Первую мировую войну и ставший президентом Гарварда, также утверждал, что научная практика воплощает идеал свободного общества – собрание людей, движимых разумом, убеждаемых фактами и способных действовать в мире с позиции истины. В докладе «Общее образование в свободном обществе» Конант называет науку основой «духовных ценностей» демократического гуманизма. Не тот, кто высится на пьедестале, полагал он, а тот, кто действует как ученый в отсутствии социальной поддержки научного сообщества, есть истинный ученый. Для людей, закаленных рецензиями коллег и критическими комментариями, беспристрастность науки не более чем «лишенная героики повседневность». Героизм проявляют люди, способные мыслить и действовать как ученые в иных областях [16] . Эти наблюдатели реагировали на военную бойню XX века и на растущее осознание того факта, что рациональное мышление может приводить к трагедии. Чудеса науки к 1940-м годам включали в себя и технологии массового уничтожения.

16

Все в: Hollinger, 1995, 442–446.

Создание таких технологий, в свою очередь, привело технических специалистов на испытательные полигоны нового типа, где причиненный ущерб указывал путь к причинению еще большего ущерба. Имеется в виду «сопутствующий ущерб» как непреднамеренное последствие хаоса войны. К нему принято относить жертвы среди мирного населения (детей, женщин и престарелых) и разрушение транспортных систем или городской застройки, не являющихся военными целями. Понятие сопутствующего ущерба используется при описании намерения и относится к разрушениям, которые не являлись целью бомбежки. Моя концепция косвенных данных в определенной мере аналогична. Это «непреднамеренное» создание возможностей для получения информации и оценки нового знания на основе ущерба, причиненного войной человеку или окружающей среде.

Современное поле боя, по крайней мере с 1940-х годов, служило местом широкомасштабных полевых исследований. Например, изучение шока в реальном времени на итальянском фронте во время Второй мировой войны велось на солдатах с настолько тяжелыми ранениями, что они считались обреченными и поэтому передавались ученым для исследования [17] . Хиросима и Нагасаки стали послевоенными полигонами для получения информации о физике, раке, психологическом воздействии и влиянии на наследственность – и руины, и выжившие превратились в объекты широкого спектра долгосрочных научных исследований [18] . Война в Корее в 1950 году началась с разработки плана полевых исследований с целью испытания одежды и экипировки, процедур эвакуации и работы полевой медицинской службы. Боевые действия в Корее в большей степени, чем предшествующие баталии, рассматривались как возможность для исследования, шанс собрать данные в реальном времени на активном фронте. Поля сражений и разрушенные города все больше рассматривались как высокоинформативные натурные эксперименты, которые подлежали всестороннему изучению военными специалистами и учеными. Появилась возможность встраивать научное исследование в план вторжения, и знания становились одним из результатов насилия точно так же, как насилие являлось результатом применения знаний.

17

Beecher, 1955.

18

Lindee, 1994.

Для ученых эти новые пути получения знаний изменили само представление о том, что значит быть техническим специалистом, и эта книга посвящена влиянию милитаризации на научное сообщество в той же мере, что и влиянию науки на методы ведения войны. Я полагаю, что эволюция взаимосвязи санкционированного обществом насилия и технических знаний имеет ту же фундаментальную ценность для понимания истории человечества, что и появление суверенного государства, завоевание Европой значительной части мира или, в целом, развитие международных конфликтов, обычно рассматриваемых в рамках военной или политической истории. Действительно, события, люди, объекты и нарративы, к которым я обращаюсь в этой книге, занимают центральное место во всех этих сферах. Слишком многие классические исторические исследования представляют науку и технологию детерминированными и автономными силами, «возникающими» каким-то (волшебным?) образом, а не целенаправленно создаваемыми действиями и решениями людей. Моя работа посвящена исследованию этих действий и решений, а также их последствий.

Мое историческое повествование – это рассказ о парадоксальности, трагедии, совершенстве и творчестве. Парадоксальность связана с человеческим разумом. Способность мыслить – разумность – это особенность людей, принципиальное отличие «человека» от «человекообразного примата». В последние три столетия эта способность используется в военных целях. Разум стал полем сражения нового типа, местом, где сходятся геополитические силы и технические средства разрушения. Человеческий разум – это ресурс для нанесения человеку еще большего урона, учитывая, что специалисты при финансовой поддержке государства продолжают изобретать все более эффективные способы уничтожения тел, умов, городов и среды обитания. Вместе с тем сам разум – крайне уязвимая цель, во многих отношениях более важная для войны XXI века, чем фабрики или военные объекты. Террористическая война превращает человеческий разум в оружие. Страх и гнев, вызываемые пропагандой, могут наносить социально-экономический и политический ущерб.

Эта книга может показаться нелогичной. Она ориентирована на нравственность, но не ставит нравственные оценки во главу угла. Современные милитаризованные наука и техника представлены в ней как нравственная катастрофа, связанная с использованием способностей человеческого разума для причинения людям наибольших страданий. Однако это не череда оценок затрат и выгод и не список прозревших и непрозревших экспертов. Отчасти такой подход отражает мое убеждение, что мы живем в мире, допускающем такое положение дел. Специалист по науковедению Донна Харауэй давно говорит нам, что в современном научно-техническом обществе нет места, где можно остаться чистеньким. Как и другие ученые-феминистки 1980-х, Харауэй пыталась примириться с эпистемологической силой современной науки. Наука обещает раскрыть истинное знание о мире – во всех отношениях ценный товар, однако при этом играет хорошо известную роль в различных проектах подавления, например посредством научного расизма и сексизма. Харауэй стремилась создать повествование о науке, примиряющее «радикальную историческую условность всех притязаний знания» и «строгую приверженность честному описанию "реального" мира, которое в определенной мере приемлемо для всех и которое совместимо с всемирными проектами ограниченной свободы, разумного материального изобилия, умеренно обоснованного страдания и неполного счастья». Феминисткам, полагала она, не нужна «доктрина объективности, обещающая причастность к высшему знанию». Им требуются способы получения знания, «позволяющие формировать взгляды» [19] .

19

Haraway, 1988, 579, 583.

В технических системах, нацеленных на максимизацию массового ущерба, ученые, инженеры и врачи, которые в силу своей профессии, казалось бы, должны работать на благо человечества, начинают видеть способы более эффективного уничтожения людей и обществ. Таким образом, все, о чем я здесь говорю, по определению имеет нравственную сторону независимо от того, хотят ли это замечать сопричастные. На мой взгляд, образчики исторического анализа, в которых развитие технологий прослеживается с точки зрения благотворности и разрушительности (например, конечных выгод военных технологий для гражданского населения, «полезности» войны для медицины или противопоставления нравственных и безнравственных ученых), втихую сводятся к расчетам, демонстрирующим определенные плюсы войны. Создание ядерного оружия, скажем, ведет к появлению (предположительно дешевой) атомной энергии, а опыт военных медиков позволяет лучше лечить бытовые травмы. Действительно, кое-какие технические знания, полученные во время войн в результате уничтожения людей и материальных ценностей, пошли на пользу гражданскому населению. Однако я не хочу оценивать последствия милитаризации знания по этой шкале.

В этом анализе важно учитывать еще один момент. Нельзя вставать на позицию, которая предполагает деление мира на врагов и друзей. Военная история чрезвычайно склонна к национализму – к систематическому объяснению побед или освещению блестящей стратегии и руководства. Подобные работы могут быть информативными и даже увлекательными, я и сама не раз пользовалась ими, но сейчас у меня другие цели. Я приглашаю читателя пойти вслед за мной другим путем, который будет обоснованным и информативным независимо от того, выиграли вы от военной мощи США или стали жертвой ее или любой другой военной системы. В этом повествовании объектом моего внимания является не грань между добром и злом, правым и виноватым, другом и недругом. Меня интересует грань между благоразумием и жестокостью. На анализ именно этой размытой границы нацелен данный проект. Хотя благоразумие ассоциируется с добром, а жестокость со злом, практика, которую я исследую, нередко олицетворяет и то и другое. Научные знания зачастую одновременно исцеляют и ранят, и, чтобы ясно увидеть это двуединство, стоит отодвинуть в сторону вопросы национализма и даже войны как таковой. Вопросы военного успеха и национального господства очень важны, однако иная точка зрения, которую я здесь предлагаю, позволяет по-новому взглянуть на то, как война и наука стали такими, как есть, и почему.

Я провожу параллель между двумя вещами – «туманом научной рациональности» и «туманом войны». Как заметил Карл фон Клаузевиц, на войне «действия происходят в своего рода сумерках, подобии тумана или лунного света, где все зачастую имеет гротескный вид и кажется больше действительного». Прусский военный теоретик XIX века рассматривал не только стратегию, но и неопределенности, рациональную и эмоциональную стороны войны. Он считал, что война – это «захватывающая триада» насилия, шанса и расчета. Он не романтизировал сражение, а оценивал баталии в экономических категориях, когда даже такие идеализированные понятия, как честь и гений, вписывались в «балансовую ведомость войны». Клаузевиц позаимствовал язык у коммерции, придавшей войне рациональный и финансовый характер, – форму расчета затрат и выгод в «стратегическом бюджете», где смертоубийство представляло собой наличный расчет в бизнесе, который обычно ведется в кредит [20] .

20

Работа Питера Парета помогает нам понять Клаузевица при жизни и то, как высказанные им идеи воспринимались в мире после его смерти. См.: Paret, 2004, 2007 и 2015.

Поделиться с друзьями: