Реквием в Вене
Шрифт:
Раздался легкий стук по дверному косяку. Дверь была открыта.
— Да?
На пороге кабинета стоял доктор Унгар.
— Если я не отрываю вас от работы… — вежливо промолвил он.
— Ни в малейшей степени, — запротестовала она. — Прошу вас, войдите.
Унгар пытался выглядеть старше своих двадцати восьми лет, обзаведясь пенсне и усами, которые закручивались на концах. Его светло-серый костюм хорошо сидел на нем и смотрелся ни слишком вычурным, ни слишком скромным. Можно было гарантировать, что клиенты в его обществе чувствуют себя непринужденно. Волосы Унгара уже начали редеть; для сокрытия этого он зачесывал их на одну сторону.
Помощник уселся в кресло для посетителей на другой стороне стола в кабинете Карла. Берте не понравилось выражение его лица: вид у Унгара был такой, будто он присутствовал на похоронах.
— В чем дело?
— Я сожалею о необходимости известить вас, госпожа Майснер, что я больше не смогу продолжать свою работу в этой фирме.
— Но отчего же не можете?
— Видите ли, дело в этой новой вывеске.
— Вывеска? Что за вывеска?
— «Адвокат Карл Вертен: завещания и доверительное управление, уголовное право, частные расследования».
— Ах вот оно что, — догадалась Берта, — эта вывеска.
— Я бы еще смог вынести уголовное право. В конце концов, господин Вертен набил себе руку в нем, когда служил в Граце. Но расследования? Мадам, я похож на частного детектива? Я больше не могу ходить с высоко поднятой головой в обществе моих коллег. Короче говоря, мадам, я полагаю настоятельно необходимым подыскать себе место в более респектабельной адвокатской фирме.
Берта разрывалась между желаниями залепить пощечину молодому наглецу и упасть перед ним на колени, умоляя остаться.
— Мне прискорбно слышать это, — проговорила она, выбирая нейтральный путь.
Доктор Унгар поднял руку, будто собираясь остановить ее моления, хотя она не проявила такого порыва.
— Уверяю вас, мадам, меня будет невозможно разубедить в моем решении. Я написал то же самое господину Вертену. Однако я счел нужным, следуя своим принципам, известить вас о моем решении лично.
— Очень любезно с вашей стороны, господин Унгар.
— Но опять-таки меня нельзя убедить отказаться от моего образа действий. Однако же если бы вывеску укоротили…
— Да, — сказала Берта, давая выход задетому самолюбию, — это срам. Но нам придется как-то обойтись без вас. Когда вы отработаете последний день?
Она с удовольствием отметила про себя, что при этих словах его пенсне съехало с носа.
Сидя в кафе «Музеум», недавно спроектированном новым ниспровергателем устоявшихся канонов, архитектором Адольфом Лоосом, [48] Вертен и Гросс беседовали с молодым журналистом Карлом Краусом, пытаясь выудить у него информацию по каким-либо сплетням, связанным с Густавом Малером.
48
Адольф Лоос (1870–1933) — австрийский архитектор и теоретик архитектуры.
Заведение, в котором они сидели, какой-то журналист-шутник метко окрестил «Кафе нигилизма» за воплощенный в интерьере отказ Лооса от украшательства в пользу современного упрощенного оформления. Латунные полосы, проложенные по сводчатому потолку, были единственной вещью, отдаленно напоминающей украшения, но фактически они служили для прикрытия электропроводки. С этой латунной маскировки свисали голые электрические лампочки. Светло-зеленые стены резко контрастировали с красными стульями из гнутого дерева, задуманными лично Лоосом.
Гросс чувствовал себя не в своей тарелке в этом минималистском окружении, его личный вкус предпочитал пальмы в кадках и кариатид, поддерживающих внутренние стены. Однако же Вертен чувствовал себя в этой современной среде как рыба в воде.
— Безусловно, вы понимаете, что журналистика — это всемирная мозоль, — с приветливой убежденностью заявил Краус.
Как еще иначе отреагировать на такой комментарий, думал Вертен, разве что единственно глубокомысленным кивком выразить свое согласие? Шокирующие афоризмы были специальностью Крауса.
Мозоль не мозоль, но журналистика все равно была ремеслом, которым Краус занимался с упоением. Сатирик, самовольно возложивший на себя полномочия полицейского, надзирающего за неряшливым языком, плохой грамматикой, неверным выбором слов, неправильно поставленной запятой, Краус презирал вялые и длинные газетные очерки, фельетоны, которыми многие газеты заполняли подвалы своих первых полос.
— Написать фельетон — все равно что завивать локоны на лысой голове, — продолжал вещать Краус. — Но публике подобные завитушки нравятся больше, нежели львиная грива мысли. — Он улыбнулся этой остроте, обнажив кривые зубы.
Такой молодой и так кичится собой, мелькнуло в голове у Вертена, но он одобрительно кивнул, услышав это выражение, которое, как он понимал, вскоре будет красоваться на страницах выходящего три раза в месяц журнала «Факел». Невзрачный человечек с кудрявой головой и крошечными очками в металлической оправе, в которых отражались лампы кафе, Краус одевался как банкир. Один из девяти отпрысков еврея из Богемии, разбогатевшего на бумажных пакетах, Краус жил на деньги, выделяемые ему семьей, что позволяло ему поднимать на смех буквально всех и вся на страницах своего журнала.
Вертен в последние полчаса пытался направить их разговор в нужное русло — Малер и его возможные враги, но Краус никак не поддавался.
— Господин Краус, — прервал его в конце концов Гросс, — я не сомневаюсь ни в ваших интеллектуальных способностях, ни в наличии ваших широких и весьма разнородных знакомств, но не могли бы мы вернуться к теме нашего разговора?
Краус выпрямился на своем стуле, как будто его отец-промышленник выбранил его за ужином.
— Прошу извинения, господа. Мое больное место, знаете ли.
Несмотря на хрупкость конституции, у Крауса был красивый голос оратора. В юношестве он пытался сделать актерскую карьеру, но помешал страх сцены. Поговаривали, что он экспериментирует с новомодным видом развлечения зрителей на манер американца Марка Твена и его знаменитых представлений одного актера. Краус уже развлекал знакомых в модных салонах своим исполнением Шекспира и чтением собственных сочинений. До Вертена дошел также еще один его афоризм: «То, что я читаю, не является играемой литературой; но то, что я пишу, является написанной игрой».