Революция 1917 года глазами ее руководителей
Шрифт:
Вот человек, о котором я, с точки зрения личной оценки, не мог бы сказать ни одного слова в сколько-нибудь отрицательном смысле. И на посту министра торговли, и позднее, когда – к своему несчастью – он счел долгом патриотизма согласиться на настояния Керенского и вступил вновь в кабинет – притом в очень ответственной и очень тягостной роли заместителя Керенского, – он неизменно был мучеником, он глубоко страдал. Я думаю, он ни на минуту не верил в возможность благополучного выхода из положения. Как министр промышленности, он ближе и яснее видел катастрофический ход нашей хозяйственной разрухи. Впоследствии, как заместитель председателя, он столкнулся со всеми отрицательными сторонами характера Керенского. Вместе с тем Коновалов в октябре 1917 года уже совершенно отчетливо сознавал, что война для России кончена. Когда в это именно время (даже раньше, в сентябре, но уже после образования последнего кабинета) в квартире князя Григория Николаевича Трубецкого собралось совещание, в котором участвовали Нератов, барон Нольде, Родзянко, Савич, Маклаков, М. Стахович, Струве, Третьяков, Коновалов и я (кажется, я перечислил всех; Милюкова не было, он в это время был в Крыму, куда уехал после корниловской истории), для обсуждения вопроса о том, возможно ли и следует ли ориентировать дальнейшую политику России в сторону всеобщего мира, Коновалов самым решительным образом поддержал точку зрения барона Нольде, который в подробном, очень глубоком и тонком докладе доказывал необходимость именно такой ориентации. К несчастью, это было все равно уже слишком поздно.
Как мне уже пришлось выше сказать, несомненно, что во Временном правительстве первого состава самой крупной величиной – умственной и политической – был Милюков. Его я считаю вообще одним из самых замечательных русских людей и хотел бы попытаться дать ему более подробную характеристику.
Мне много и часто приходилось слушать Милюкова в Центральном комитете, на партийных съездах и собраниях, на митингах и публичных лекциях, в государственных учреждениях. Его свойства как оратора тесно связаны с основными чертами его духовной личности. Удачнее всего он бывает тогда, когда приходится вести полемический анализ того или другого положения. Он хорошо владеет иронией и сарказмом. Своими великолепными схемами, подкупающей логичностью и ясностью он может раздавить противника. На митингах ораторам враждебных партий никогда не удавалось смутить его, заставить растеряться. О внешней форме своей речи он мало заботится. В ней нет образности, пластической красоты… Если он и в речах, и в писаниях бывает многословен, то это только потому, что ему необходимо с исчерпывающей полнотой высказать свою мысль. И тут также сказывается его полное пренебрежение к внешней обстановке, соединенное с редкой неутомимостью. В поздние ночные часы, после целого дня жарких прений, когда доходит до него очередь, он неторопливо и методически начинает свою речь, и тотчас же для него исчезают все побочные соображения: ему нет дела до утомления слушателей, он не обращает внимания на то обстоятельство, что они, может быть, просто не в состоянии следить за течением его мыслей. И в газетных своих статьях ему также нет дела до соображений чисто журналистических. Если ему нужно 200 строк, он напишет 200 строк, но если в них не уместится его мысль и его аргументация, то ему совершенно будет безразлично, что передовая статья растянется на три газетных столбца.
И Милюков, как и многие другие, живет и жил в крайне неблагоприятный для его личных дарований исторический момент. Волею судеб Милюков оказался у власти в такое время, когда прежде всего необходима была сильная, не колеблющаяся и не отступающая перед самыми решительными действиями власть, – когда требовалась высшая степень единства и солидарности членов правительства, полное их доверие друг к другу. Он очутился во главе ведомства, делающего иностранную политику, причем во взглядах на предпосылки этой политики существовало глубокое разногласие между Милюковым и тем течением, которое олицетворялось в Керенском. Керенский в моем присутствии причислял себя если не прямо к циммервальдцам, то во всяком случае к элементам, духовно очень близким к Циммервальду. Милюков и в прессе, и с трибуны Государственной думы с самого начала вел упорную борьбу с Циммервальдом. Он был абсолютно чужд и враждебен идее мира без аннексий и контрибуций. Он считал, что было бы и нелепо, и просто преступно с нашей стороны отказаться от «самого крупного приза войны» (так Грей называл Константинополь и проливы) во имя гуманитарно-космополитических идей интернационального социализма. А главное – он верил, что этот приз действительно не вышел из наших рук. Это находится в связи с общими его взглядами на значение революции для войны. Здесь – самый ключ к пережитой Россией трагедии.
Набоков В.Д. Временное правительство // Архив русской революции, изд. И.В. Гессеном. Т. I. Изд. 2-е. Берлин, 1922.
Социалистические партии. Лидеры, позиции, колебания
В.М. Чернов
На второй день после падения самодержавия руководящая роль в советских кругах принадлежала деятелям социально-демократического направления. Инициатива создания Петроградского Совета была в руках социал-демократической меньшевистской фракции Государственной думы (большевистская фракция судилась за «пораженческую» деятельность и была сослана в Сибирь) и еще более «правой» социал-демократической группировки – «рабочей группы при Центральном военно-промышленном комитете». Социалисты-революционеры выборы в 4-ю Государственную думу бойкотировали; но отдельные лица, находившиеся под влиянием их идей, входили в т. н. «трудовую группу» со слабым налетом полусоциализма; таков был лидер этой группы А.Ф. Керенский, таков был представлявший трудовиков в Совете, сильно эволюционировавший вправо (к мирному кооператизму и национализму), старый революционер Н.В. Чайковский и др. Их близость к буржуазному лагерю могла только содействовать торжеству «классической» точки зрения русского социал-демократизма: убеждения в неизбежности формально-государственного возглавления русской революции людьми буржуазного лагеря. Более левая социал-демократическая группа, возглавляемая Стекловым и Сухановым, примыкала если не к этой «классической» точке зрения, то к практическим выводам из нее, и отпадала от большинства лишь в вопросе о войне: она склонялась к тактике «мира во что бы то ни стало», в то время как большинство тогдашних социал-демократических деятелей Совета стояло или на точке зрения простого патриотического принятия войны («оборонцы»), или на точке зрения революционного ее преображения («революционные оборонцы»).
Руководящим социал-демократическим деятелям Совета могло казаться и, естественно, казалось, что советская демократия отреклась от составления Временного правительства в пользу демократии цензовой потому, что в советском лагере возобладал единственно правильный взгляд на русскую революцию как революцию буржуазную, открывающую собой длинный исторический период капиталистической индустриализации России. За это как будто говорила внешность событий. Фактический исход споров о способе организации власти лучше всего мог бы быть политически осмысленным и теоретически обоснованным именно их теорией. Однако, как известно, дальнейшее течение революции менее всего способно было служить иллюстрацией ее правильности. Но дело не только в этом, а, прежде всего, в том, что фракционные теории и доктрины в решительный момент оказывались гораздо меньшей двигательной силой, чем это воображали люди, фанатически вверявшиеся им в течение всей своей жизни. Создавшаяся революционная конъюнктура столь принудительно определяла практическое поведение людей, что им порою некогда было даже замечать, нет ли в этом поведении резкого противоречия со всем тем, что они когда-то думали о революции как далекой «музыке будущего».
Советская демократия уступила создание власти, формирование Временного правительства демократии цензовой – может быть, сама того не сознавая, – просто потому, что здесь для нее была линия наименьшего сопротивления, что, действуя иначе, она стала бы лицом к лицу со слишком большими трудностями, и притом не одними лишь внешними, но еще более чувствительными трудностями внутренними.
Во-первых, для образования правительства ей не хватало программного единодушия; в ее среде имела место пестрота взглядов и на характер революции, и на взаимоотношения между революцией и войною. Правда, и в лагере цензовой демократии, в недрах думского «прогрессивного блока» не все было ладно. С самого его возникновения он не раз угрожающе скрипел, и царские министры уже не раз злорадно предвкушали его распадение на составные части. Однако же буржуазные политики того времени были гораздо более гибкими, эластичными, искушенными в искусстве политического компромисса, чем деятели революции. Эпоха подпольного существования, полного ухода из легальной политической жизни, располагала прежде всего к идеологической выдержанности, к неумолимой логической последовательности, близким к фанатизму партийной догмы. Школа нелегальной борьбы во все времена у всех народов была школой несколько оторванного от практической жизни теоретизирования и гордо замкнутой непримиримости. Лишь реальное влияние на ход государственных дел взращивает в людях сознание ответственности и умение расценивать каждый шаг с точки зрения непосредственных практических результатов. Политика же нелегальных партий обычно бывает политикой столь дальнего прицела, что корректирование попаданий остается целиком в области гипотетического, делом веры в методы своего диагноза социальной структуры и основанного на них прогноза. Эстетика непримиримой позиции и даже звучная красота говорящей о ней революционной фразы для средних людей революционного подполья имела всегда значение, далеко превосходящее ее действительную, – в известных пределах несомненную, – но все же не универсальную ценность. Даже вождям разных фракций, на которые дробилась русская революционная демократия, было бы нелегко сговориться об общей политической платформе создаваемого ими правительства, а рядовые приверженцы несговорчивостью и сектантством обычно превосходили вождей. Между тем общее положение России – экономическое, финансовое, стратегическое, международно-политическое – было до такой степени сложным и трудным, что тут требовалось единство смелого и продуманного решения, а налицо было для него лишь одно уравнение со многими неизвестными. Буржуазным политикам договориться между собой было легче хотя бы уже по одному тому, что им достаточно было сойтись в практических выводах, тогда как на людях революции тяготела слабость считать, что одинаковость практических заключений – ненадежная скрепа, если она не вытекает из единства исходных точек, из единства святых методологических принципов.
Во-вторых, цензовая демократия была налицо во всеоружии всех своих духовных и политических ресурсов. У нее был свой, собранный воедино, главный штаб, олицетворенный мозг партии. Революционная же демократия была представлена деятелями далеко не первого, часто даже и не второго, а третьего, четвертого и пятого калибров. Самые квалифицированные силы революционной демократии находились в далекой ссылке или в еще более далеком изгнании. Не удивительно, что в отсутствие самых руководящих и влиятельных людей, духовных отцов, вдохновителей и полководцев партий, скромные рядовые колебались взвалить на свои плечи бремя ответственности, которая, может быть, и для тех оказалась бы «бременем неудобоносимым».
В-третьих, между вождями революционной демократии и вождями демократии цензовой была огромная разница к невыгоде первых и выгоде вторых. Все крупные фигуры цензовиков успели составить себе крупные «всероссийские имена». Евангельская притча говорит, что, возжегши светильники, не ставят их под сосудом, но возносят высоко, да светят всем в доме. В городских думах, в открытых общественно-научных, культурно-просветительных и тому подобных соединениях, на предвыборных собраниях, наконец, на самой высокой общественно-политической трибуне – трибуне Государственной думы – цвет буржуазных партий давно уже фиксировал на себе взоры и слух всей страны, в то время как лидеры революционной демократии, известные и ценимые каждым в своем узком кругу, скрывающиеся под псевдонимами, меняющие имена и паспорта, тщательно маскирующие от непосвященных свой удельный вес – были, за немногими исключениями, для широкого общественного мнения загадочными незнакомцами, о которых враги могут распространять какие угодно легенды.
В-четвертых, крупные деятели революционной демократии были абсолютно не знакомы с техникой государственного управления и аппаратом его. Даже среди кадетов многие чувствовали себя «недостаточно подкованными» в этой области. Так, В.В. Шульгин рассказывает: когда в эпоху выставления Прогрессивным блоком требования «министерства общественного доверия» кто-то попробовал расшифровать эту формулу как переход власти в иные, не бюрократические руки, то известный правый кадет, впоследствии посланник Временного правительства в Париже, В.А. Маклаков, протестовал: «Почему не бюрократические?., только в другие, толковее и чище… А эти «облеченные доверием» – ничего не сделают. Почему? Да потому, что мы ничего не понимаем в этом деле. Техники не знаем. А учиться теперь некогда». А ведь кадеты учились этой «технике» и в органах самоуправления, городских думах и земствах, и в четырех последовательных Государственных думах, во всевозможных парламентских комиссиях, разрабатывая вместе с министрами бюджеты ведомств и контролируя их работу. Вожди же революционной демократии… они «учились» в тюрьмах и на этапных пунктах, в качестве объектов государственного управления, а «самоуправление» им практически было знакомо хорошо… через институт выборных тюремных старост. Прыжок из заброшенного сибирского улуса или колонии изгнанников в Женеве на скамьи правительства был для них сходен с переселением на другую планету.
И наконец, в-пятых. В то время как буржуазные партии имели за собой свыше десяти лет открытого существования и устойчивой гласной организации – трудовые социалистические и революционные партии держались почти всегда лишь на голом скелете кадров «профессиональных революционеров», и впервые им представилась возможность увидеть этот скелет обросшим живой плотью, с обильно циркулирующей по ее венам и артериям кровью, с разветвленнейшей нервной системой и мощной мускулатурой. В открывшихся для всех входных дверях этих партий происходила неимоверная давка; партии так разбухали от наплыва новобранцев, что вожди уже начали смотреть на этот наплыв с тайным ужасом: во что превратятся эти партии, когда старая их гвардия распустится в серой, политически неопытной, наивно-доверчивой массе? Не будут ли решения этих масс совершенно случайными, не потеряют ли партии всякое лицо, не станут ли они неустойчивыми соединениями, флюгерообразно вертящимися под ветром настроений бесформенной улицы? Словом, было ясно, что революционной демократии предстоит небывалая по своей величине и сложности задача организованного закрепления своих успехов, обучения и воспитания нахлынувших в ее ряды масс, их дисциплинирования, создания стойкой системы партийных органов. Здесь любое количество квалифицированнейших партийных сил было бы еще слишком недостаточным, а подлинно выдержанных и надежных партийных людей было отнюдь не «любое» количество, а очень ограниченный контингент. И выделить из него еще в нужном числе крупные, вполне соответствующие назначению, партийные величины в правительство, аппараты министерств, для возглавления важнейших органов местного самоуправления – это означало обескровить себя в партийной организации, да и в Советах. Элементарный инстинкт партийного самосохранения заставлял скупиться на «выдачу головою» крупных деятелей в плен «государственному аппарату» и прививал «патриотам партии» изрядную долю инстинктивного отталкивания от власти.
Нет, не теория, не доктрина победила в рядах советской демократии, а непосредственное ощущение «обузы власти», когда доктринеры «буржуазной революции» из социалистического лагеря предложили – с соответственным «глубоким теоретическим обоснованием» – свалить эту обузу со своих плеч на плечи цензовиков в тот самый момент, когда цензовики, предпочитавшие получить эту власть из рук царя и боявшиеся как огня взять ее из рук революции, перестали упрямиться, и Шульгин произнес: лучше сами возьмите власть, а не то ее возьмут «какие-то мерзавцы, которых уже выбирают на заводах»…