Римская диктатура последнего века Республики
Шрифт:
Греческое влияние было особенно заметным в бытовой сфере и в римской системе образования и воспитания. Пятикратный консул Рима Марк Клавдий Марцелл ценил эллинскую культуру и с уважением относился к людям, получившим греческое образование (Plut. Marc, 1). Победитель македонского царя Персея Л. Эмилий Павел был воспитан в «старинном римском духе» и своих детей воспитывал в правилах mos maiorum, но вместе с тем он был сторонником нового греческого образования: окружил детей целым штатом греческих учителей, более того, просил афинян прислать для их обучения самого опытного философа (Plut. Paul., 6, 28; Plin. H. N., XXXIV, 54; XXXV, 135). Даже такой совершенный представитель римских добродетелей, как Сципион Африканский Старший (Polyb., X, 36, 1-2), был замечен в приверженности греческой культуре. Современники обвиняли его в том, что во время сицилийской экспедиции он вел себя не по-римски и даже не по-военному. «Расхаживает в паллии (простонародном греческом плаще. — Н. Ч.) и сандалях по гимназию, — говорили о нем, — занимается книжками и риторическими упражнениями — cum pallio crepidisque inambulare in gymnasio; libellis eum palaestraeque operam dare» (Liv., XXIX, 19, 11—12). Как несколько помпезно, довольно категорично и, на наш взгляд, не вполне точно определила ситуацию Т. А. Бобровникова, «эллинизм сросся с римской душой»{186}.
Римляне оказались достаточно восприимчивыми к греческому культурному влиянию, особенно в быту и в системе образования{187}. Это неизбежно должно было прививать римскому юношеству новые привычки и мысли, что уже само по себе ставило под удар высшие римские ценности: мужество, служение отечеству, преклонение перед традицией и т. п. Не случайно именно в этих сферах проявление «традиционализма» и антигреческих настроений было особенно заметным. Известно, что в 161 г. были приняты специальное сенатское постановление и преторский эдикт о запрете риторских школ и высылке греческих учителей из Рима (161 г. — Suet. De gram, et rhet., 25, 1). А Марк Порций Катон, ссылаясь на возможные опасные для государства последствия присутствия в Риме людей, которые легко могут убедить кого угодно и в чем угодно, потребовал «депортации» греческих философов, прибывших из Афин в 155 г. (Plut. Cato Maior, 22). Примеров подобного предубеждения против греков можно привести много: сатирик Луцилий выступал против активного включения грецизмов в латинский язык и увлечения всем греческим (Lucil. Sat., I., 13—17; II, 88— 94), Энний был противником излишнего философствования на греческий манер (Cell., XVIII, 2, 7). Вместе с тем отметим, что все эти факты не являлись отражением официальной политики Рима в отношении восточно-греческого культурного влияния. Они были, как правило, вызваны определенной коллизией, направлены против конкретных действий и конкретных лиц. Культурно-этническое противостояние римлян и греков наблюдается лишь на уровне конкретной практики и, по всей видимости, не поднималось до теоретического осмысления. Более того, по нашему мнению, и не могло подняться, т. к. главным принципом, определявшим положение человека в римском обществе, был не этнокультурный или этнотерриториальный, а принцип принадлежности к гражданскому коллективу.
Специфическая проблема соотношения «римского традиционализма» и «эллинского модернизма», «эллинофобства» и «филэллинизма» является, на наш взгляд, порождением новой и новейшей историографии. Некоторые исследователи считают, что проникновение в Рим эллинистической культуры было поверхностным, задевало лишь узкие привилегированные слои общества{188}. Большая часть римского гражданства, по их мнению, относилась к грекам настороженно: греческих врачей считали отравителями, риторов — краснобаями, философов — людьми бесполезными для республики. Другие современные историки, напротив, утверждают, что этот процесс был всеобъемлющим и всепроникающим настолько, что римская культура утратила свою самобытность{189}. Мы считаем, что прав А. П. Беликов, который вслед за Г. Коленом говорит, что не было ни единого филэллинского течения, ни единой политической группировки филэллинов, а в государственной политике филэллинизм никак не проявлялся{190}. Более того, добавим, что «модернизм» — в данном контексте стремление подражать греческим образцам и нормам жизни — выступал чаще всего как проявление индивидуальных запросов, а на уровне государственной политики — как необходимое условие выполнения конкретных прагматических задач, направленных на обеспечение римских политических интересов. Известные филэллины П. Корнелий Сципион Африканский и Тит Фламинин, Эмилий Павел, охваченный, по мнению современников, грекоманией, и другие меньше всего думали об интересах Греции и эллинов и при осуществлении внешнеполитических задач проявляли чувства обостренного римского патриотизма и традиционализма (Liv., XXIX, 20; XXXII, 16, 24; XLIV, 45). Л. Корнелий Сулла, проявлявший безусловный интерес к греческой культуре, тем не менее вырубил священные рощи вокруг Афин, опустошил Академию и Ликей, сам город взял штурмом и отдал его на разграбление своим солдатам, сжег Пирей и т. п. (Plut. Sulla, 12—14). Античная традиция приписала ему примечательный афоризм, высказанный в ответ на обращение афинских послов и определяющий суть проблемы греко-римских отношений. Сулла заявил участникам переговоров, которые пытались напомнить ему о «великом прошлом Афин», что римляне послали его не учиться, а усмирять изменников (Plut. Sulla, 13).
Таким образом, мы признаем, что отношение римлян к греко-восточному миру зависело от конкретных принципов римской политики. Чувства патриотизма и верность традициям играли при этом определяющую роль. Однако в условиях формирования территориальной державы и активизации процесса этнотерриториальной и социальной мобильности римского гражданства эллинистический культурный опыт широко проникал в римское общество. Римское правительство и общественное мнение в целом не были против этого. Общественное недовольство вызывали не столько факты проникновения конкретного греческого опыта в Рим, сколько негативные последствия этого — «порча нравов». В I в. взаимопроникновение культурных традиций стало, по всей видимости, таким органичным, что обвинения в приверженности к греческому образу жизни и греческой культуре практически не встречаются.
В основе разложения системы традиционных отношений лежал и тот факт, что в условиях кризиса римской civitas многие перестали воспринимать ее как идеальную. Это получило отчетливое отражение в государственно-правовых концепциях Полибия (Polyb., VI, 57; XXXI, 24; XXXII, 11), Цицерона (Cic. De rep., I, 47, 71; III, 29, 41), Саллюстия (Sail. Cat., 10, 36; lug., 41, 310; 42, 1—4){191}. Более того, система ценностей и традиции гражданской общины оказались чуждыми для значительной части населения, объединенного римским империем, но неинтегрированного в римское общество, что в конечном итоге способствовало развитию социально-политического приспособленчества и лицемерия.
Во второй половине II — начале I в. стержень реальных межличностных отношений по-прежнему составляла общинная традиция. Но постепенно стали заметными альтернативные формы стиля жизни, поведения и выражения чувств. Хотя этот раскол общественной жизни не достиг еще абсолютного характера, а признаки нового и традиционная норма выступали не столько в своей противоположности, сколько во взаимоопосредованности, распад социальных связей стал вполне ощутимым. Негативные с точки зрения традиционной морали и традиционных нравственных основ явления развивались в семейно-брачных отношениях, религиозно-нравственной и морально-этической сферах.
Важнейшим рычагом социализации, каналом подключения индивида к общественному целому в римской civitas выступала fami-lia — большая патриархальная семья. Принадлежность к римской семье считалась прерогативой римских граждан. Принципы демографического поведения не имели альтернатив и были закреплены нормами обычного права и общинной этикой. Их несоблюдение ставило римлянина вне общины. Основные принципы демографического поведения сводились к следующему: брак — важнейшее условие материального благосостояния и общественного веса; вступление в брак — моральный долг римского гражданина; семейно-брачные отношения имеют публичный характер и строятся на строгом подчинении младших старшим, женщин — мужчинам. Римляне считали, что заключение брака, рождение детей, порядки в любом частном доме и даже такие проявления частной жизни, как устройство пиров, должны быть предметом общественного внимания и обсуждения (Plut. Cato Maior, 16).
Правовые основы семейных отношений, являясь сферой гражданского права — ius civile, определялись Законами XII таблиц (Cic. De leg., III, 8, 19; Phil., II, 28; 69; Gell., III, 16, 12; Gai. Instit., 1,144—145; II, 47). Позднее они были частично подтверждены Манлием Торкватом (Dionys., II, 27, 1—2) [19] . В соответствии с закрепленными правовыми нормами и общинной традицией только глава семьи — pater familiae — был единственным самостоятельным и полноправным лицом — persona sui iuris; все остальные члены римской familia: жена, дети, другие родственники и, разумеется, рабы — находились под властью отца. Особый характер отцовской власти был отмечен в Institutiones юриста II в. н. э. Гая — quod ius proprium ciuium Romanorum est fere enim nulli alii sunt homines, qui talem in filios suos habent potestatem (Gai. Instit., I, 55).
19
Римская юриспруденция получила новое оформление довольно поздно. По мнению юриста Помпония, основателями ее стали — ius civile fun-daverunt (Dig., I, 2, 2, 39) Маний Манилий — консул 149 г., Марк Юний Брут — претор 140 г., Публий Муций Сцевола — консул 133 г. Первая систематизация гражданского права была проведена сыном Сцеволы Квинтом — великим понтификом, консулом 95 г. Другим систематизатором норм гражданского права был Сервий Сульпиций Руф — консул 51 г. Хотя следует заметить, что римляне называли в числе юристов П. Папирия, Ann. Клавдия, Сципиона Назику, Тиб. Корункания, а еще раньше — понтификов и самого Нуму Помпилия. См.: Нерсесянц В. С. Правопонимание римских юристов // Советское государство и право. 1980. № 2. С. 87—88; Дождев Д. В. Римское архаическое наследственное право. М., 1993. С. 18.
Зафиксированные в античной исторической и правовой традиции нормы семейных отношений позволили некоторым исследователям, например историкам римского права, уподобить римскую семью монархии, а власть pater familiae — империуму, который включал личные и имущественные полномочия главы семьи, а на подвластных, особенно на детей, распространял право жизни и смерти{192}. Крайним выражением подобного взгляда на римскую семью можно считать «политическую концепцию», высказанную в начале XX в. П. Бонфанте, согласно которой римская familia была не естественным организмом со специфическими, в том числе и властными, функциями, а суверенным государством, возникшим с целью защиты своих членов{193}. «Политическая концепция» не получила поддержки и большинством исследователей была встречена критически{194}, хотя идея об абсолютной власти отца прочно закрепилась в историографии{195}. Нам «политическая концепция» также представляется мало убедительной, а суждения о неограниченном характере patria potestas сильно преувеличенными. Во-первых, мы считаем, что специфика положения pater familiae — проявление естественных общинных представлений о сопряжении генеалогического и потестарного начал: полнота отеческой власти определялась его положением ближайшего из живых на пути к предкам. Такое понимание patria potestas опирается на Дигесты (Dig., L, 16, 51).
Во-вторых, хотя жена и дети были объектами права, но даже на самых ранних этапах римской истории и они обладали определенной фиксированной правоспособностью. Вполне убедительными представляются аргументы И. Л. Маяк, высказанные ею вслед за К. У. Веструпом, по поводу принципа общей семейной собственности в эпоху первых царей{196}. Наконец, в-третьих, границы власти были определены традиционными представлениями римлян о природе власти, наиболее радикальные ее проявления подвергались установленным законом наказаниям или религиозному проклятию. Еще Ромулу традиция приписывала закон, ограничивавший убийство детей, доживших до 3 лет, кроме явных уродцев (Dionys., II, 15). У Ливия есть чрезвычайно яркий пример, подтверждающий положение об ограниченном характере patria potestas. Античный автор рассказал о том, как Луций Манлий по прозвищу Империозус (Властный) был вызван народным трибуном (362 г.) по обвинению в неоправданно жестоком обращении с сыном (Liv., VII, 4, 15).
Есть исследователи, которые, напротив, идеализируют римскую семью, противопоставляют ее греческой, персидской, семитской; подчеркивают ее нравственность, строгую моногамию и благородство, выражавшееся в цели получения потомства{197}. С подобным взглядом также вряд ли можно согласиться. Морально-этическим ориентиром в демографическом поведении римских граждан были традиция и обычай. В сфере семейно-брачных отношений традиционность была «отрефлексирована», осознана как ценность, а обычай выступал как универсальная норма{198}. Однако в реальных условиях постепенное развитие товарно-денежных отношений, относительное перенаселение, падение благосостояния значительного числа римских граждан, территориальная и социальная мобильность подтачивали патриархальные устои римской семьи. Это относилось ко всем сословиям, но в разной степени.