Родина (Огни - Разбег - Родной дом)
Шрифт:
Пристроившись на каком-то ящике в углу, за инструментальным шкафчиком, Ракитный набрасывал эту не совсем будничную сценку заводской жизни.
«Итак, Соня Челищева победила!.. Скажите пожалуйста, как мы повелительно вскидываем голову! — думал он, зорко вглядываясь в женские оживленные лица. — А эта девчонка с ангельским личиком… да, да, ведь это из-за нее тогда сыр бор загорелся… Ну, и у нее все идет хорошо, ладно… И тетушка ее, смотрите, как старается!.. Соня рассказывала, с какими настроениями эта женщина приехала сюда… и вот нашла же вновь свою душу, как Соня говорит. А бедная Анастасия Кузьмина… Приободрилась, узнала, что без людей и своей силы не увидишь… Впрочем, это не она сказала, а Глафира Лебедева. Вот она, Глафира, уральская золотая жила… Подними такую из тоски да из томления — горы будет ворочать. Эх, красиво за все она берется, хватка точная, умелая, властная… Вот места распределяют, кому где встать. Ну, конечно, Глафира и Соня выбирают себе что потруднее: по вертикали будут сваривать. А Юля, тетушка и Кузьмина сваривают по горизонтали… Соня сейчас даст знак. Оглядывает всех. Глаза большие, строгие… а улыбка добрая, счастливая… Только молодость, юность может так легко смешивать в лице эти разные выражения!.. Так, так… Соня все проверила, взмахнула рукой. «На-ча-ли!» Молодец, девочка, настоящий вожак! Вот все надели щитки, лица спрятались под фибром… Милые вы наши девушки в грубых щитках, в грубых брезентовых комбинезонах, неуклюжих, будто сшитых из жести… Вы будто деретесь на смертном турнире, и электроды в ваших руках пылают, как мечи… О, как надо «крепко робить», как говорит Глафира, когда враг топает по нашим дорогам и вгрызается в нашу землю, мечтая завладеть ею! Соня Челищева, ясная голова, комсомолка, думает об этом всегда. Она не дает и своим девушкам забыть об этом… Как пылают электроды!.. Этакий яростный свет!.. А упорство какое: ни одна не оглянется, не позволит себе лишнего движения… Очень хорошо!
Как сочны эти гаммы богатого света!.. Вверху, высоко под сводами, мгла, потом багровая дымка, а ниже золотисто-белые венцы электродного пламени и летящие вверх, как хвосты кометы, тысячи-тысячи раскаленных искр! Черные щитки отливают то медным, то стальным блеском, будто рыцарские доспехи… Очень живописно. Сделаю это потом в масле… Но как же без лиц, — ведь все закрыты щитками?..»
В это время Юля Шанина сняла свой щиток и, держа его на отлете в правой руке, стала жадно дышать, полуоткрыв рот.
«Ах ты, девочка, дорогая моя, — восторгался про себя Ракитный, — вот спасибо тебе! Так, именно так и сделать!.. Хватит мне твоего милого личика!.. Да, все ясно: четыре фигуры работают, лица их закрыты щитками, а пятая, вот эта, молоденькая, прелестная, как Хлоя, сняла свой щиток, чтобы секунду передохнуть. Какое блаженство на лице, как жадно дышит она свежим воздухом, хотя это вовсе не какой-нибудь вешний луг, а суровый воздух цеха, и пусть каждому будет видно и понятно, как трудно держать электрод, дышать под щитком.
Как назову я эту картину?»
Художник перебрал несколько названий, но ни одно не понравилось ему.
«Ладно. Потом найду…»
Ракитному вдруг бешено захотелось курить, как часто с ним бывало в часы рабочего упоения, захотелось, дымя папиросой, пройтись по мастерской. Но папирос не было, они остались дома. Во внутреннем кармане кожаной куртки он нащупал завалявшийся, старый мундштук и только хотел зажать его в зубах, как увидел Пластунова. Несомненно, парторг захотел еще раз посмотреть на работу новой бригады.
Он стоял, держа в руке потухшую трубку, и внимательно следил за каждым движением электросварщиц.
«Вот раздобудусь у него табачком!» — обрадовался Ракитный, но остался на месте, — выражение лица Пластунова поразило художника: болезненно-желтое лицо сейчас словно помолодело; карие глаза смотрели задорно, губы то и дело разводила улыбка, и ровные подковки зубов играли белоснежным блеском. Казалось, он наслаждался картиной этой дружной, сноровистой работы и радовался ей.
Художнику вдруг захотелось услышать голос Пластунова и даже как-то для себя, в интересах этой новой, начатой картины, проверить, насколько верно он представлял себе сейчас душевное состояние парторга. Художник захлопнул альбом и подошел к Пластунову.
На улице Пластунов сказал:
— Я сейчас смотрел на бригаду Челищевой и думал: разве ее история — только факт производственной жизни?
— Верно! — горячо поддержал художник. — Конечно, далеко не только это!
— Пять женщин, к тому же очень разных, жили все это время очень напряженной душевной жизнью… и победили, как подлинные воительницы.
— Как вы сказали? — вскинулся художник. — Воительницы! Очень хорошо… Чертовски рад! — Он рассказал Пластунову о начале своей работы над этюдом новой картины. — Ох, здорово-о! — восторженно басил Ракитный. — Карандашу и кисти без слова тоже ходить нельзя… вот этого-то словца, оказывается, мне и не хватало!.. Ох, спасибо вам, Дмитрий Никитич!
ГЛАВА ВТОРАЯ
ПЕРЕД БИТВОЙ
Пятого ноября поздно вечером Пластунов и Костромин уединились у Пермяковых. Председатель завкома Афанасьев заболел гриппом и послал извинительную записку, что «на узком совещании» быть не может. Пластунов, со свойственной ему откровенностью, заявил, что отсутствие предзавкома, пожалуй, урона делу не принесет.
— За эту неделю я ознакомился с делами завкома и пришел, Михаил Васильевич, к выводу: нам с вами следовало бы чаще знакомиться с работой предзавкома, нашего уважаемого товарища Афанасьева.
— Человек он честный, Афанасьев-то, здешний, коренной, заводу предан, как семье своей, — не скрывая недовольства, сказал Михаил Васильевич: иногда ему казалось, что Пластунов тревожится даже там, где нет никаких поводов для этого.
— В преданности Афанасьева заводу я не сомневаюсь, Михаил Васильич, — серьезно сказал Пластунов, — но этого еще маловато. Когда вы поднимаетесь на вершину горы, вам ведь мало одного вашего желания достичь ее, вы вооружаетесь разными инструментами, веревками, продуктами и прочим… Правда?
— Правда, — неохотно согласился Михаил Васильевич. — Но все-таки мне за Афанасьева вроде даже обидно: когда все было хорошо, он был хорош; теперь, когда мы завалились, он, может быть, меньше других виноват, а мы его уже готовимся тянуть к ответу. Никаких искривлений общей линии я у него не замечал.
— Этого тоже недостаточно, Михаил Васильич, — вмешался Костромин.
— А что же еще требуется? Воля ваша, товарищи, я что-то не понимаю, — хмурился Пермяков. — Собрались мы обсудить тяжелое положение завода, а вместо этого заглазно говорим о человеке, который болен и себя защищать не может.
— Эх, Михаил Васильич, о ком бы мы ни говорили, мы все-таки в основном имеем в виду себя: вас, директора, и меня, парторга, — чего мы недоглядели и чего не осмыслили.
— А не осмыслив, мы не сможем уяснить смысл и цель тех решений, которые мы должны принять, чтобы вновь поднять славу нашего завода, — промолвил Костромин и так же подчеркнуто добавил: — Мне, например, не жаль времени, чтобы прежде всего для с е б я уточнить то, что поможет нам подняться, и то, что мы будем решительно вырывать, как сорную траву.
— Да, да, — поддержал Пластунов, — именно так и я представляю сегодняшнее наше товарищеское совещание заводских старейшин, так и хочется сказать! — Он бегло улыбнулся, а потом, глядя прямо в глаза директору, продолжал настойчивым тоном: — Да, так вот насчет Афанасьева. Лично он мне симпатичен: вполне порядочный человек, честный коммунист. Да, он не искривил общей линии, но… я спрошу вас: что он внес своего, творческого, чем обогатил ее? Но не только об Афанасьеве у нас сегодня пойдет речь, — положение на заводе очень серьезно, товарищи, и вопрос должен быть поставлен со всей остротой!