Родина (Огни - Разбег - Родной дом)
Шрифт:
Евгений Александрович все время, пока делал доклад, видел перед собой немного поднятое вверх лицо Артема Сбоева, его зеленоватые глаза, которые, казалось, спрашивали: «Ну, теперь-то вам, конечно, все ясно?» Да, теперь ему было ясно, а в то же время все вокруг раздражало Челищева: этот еще мертвый мартеновский цех с разломанной печью и серыми грудами шамота, бесформенные очертания кладки еще двух мартенов, металлические конструкции, сваленные на полу, бревна, доски, пыль, непорядок. Президиум разместился на площадке перед печью. Остальные участники собрания сидели на бревнах, на ящиках, на чурбаках. Столом служил длинный узкий ящик, покрытый полосой красного сатина; слышно было, как кто-нибудь, забывшись, ударялся то локтем, то коленом о грубые деревянные стенки ящика. Челищев нервно вздрагивал при этих стуках, вспоминал уютный, залитый светом бронзовых люстр большой зал заводского клуба в довоенное время. «Сидим вот, как цыганы в таборе», — тоскливо подумал он, оглядывая своды цеха, едва наполовину освещенного несколькими лампами.
Неподалеку от Артема Сбоева сидела чувилевская «четверка», в сторону которой Челищев старался не смотреть. Вчера вечером вернулся из Москвы директор Назарьев, который в разговоре с ним дал обещание быть на стахановском совещании. Челищев «в самых общих чертах» рассказал директору о событиях в цехе, особенно выделив в своей передаче моменты, когда, осознав свою ошибку, он пытался «ликвидировать конфликт миром», — разве мало его раскаяния? Но уж если партийная организация считает этот конфликт общественным достоянием, Евгений Александрович, как дисциплинированный человек, «готов стать под удары критики», но для него, старого инженера, это «жестокое испытание». Директору известна его прошлая безупречная работа, тяжелые испытания, пережитые за эти два года, — но он любит завод!.. Директора раздражают люди, легко «отвлекающиеся» в сторону каких-то иных забот, пусть даже и самого благородного свойства, как, например, восстановление города. «Отвлечение сил» на языке директора означает: «Вы мало любите ваш родной завод!» Как это видно по всему, Назарьев намерен в будущем вернуть Челищева к прежней руководящей роли именно потому, что Евгений Александрович предан только заводским делам и мечтает только об одном: скорее восстановить завод, завод! Парторг, завком, комсомол поддерживают «чувилевскую четверку», а директор, несомненно, поддержит старого заводского работника Челищева, отведет от него слишком резкие упреки и таким образом ослабит боль поражения. Евгений Александрович разными путями разузнал, что поездка Назарьева в Москву была очень удачной, все просьбы директора в наркомате поддержали, что в простом, житейском смысле значило — похвалили, а от похвал люди бывают добрее.
Увидев Николая Петровича в президиуме, Евгений Александрович сразу воспрянул духом и начал сжимать свой неторопливый доклад: всем известно, что «у Назарьева не наговоришься». Но неторопливая обстоятельность челищевского доклада, к тому же первого на повестке дня, уже раздражала кое-кого. Послышались громкие напоминания:
— Регламент, регламент!
— Успокойтесь, я кончаю, — ответил Евгений Александрович. — Возможно, я в чем-нибудь и ошибался, но… уверяю вас, мной руководила любовь к заводу.
Евгений Александрович сел, вытирая лоб и чувствуя, что конец своего доклада «скомкал самым неудачным образом».
Первой в прениях выступила тетя Настя, показав полную осведомленность завкома «во всей этой истории».
— Чем же начальник механического цеха подкреплял свои доводы? Во-первых, нигде и ни в чем не желал он, видите ли, рисковать, а во-вторых, «не помнил» он таких фактов в истории Кленовского завода в довоенное время.
— Я так любил наш завод, созданный пятилетками, как, может быть, вы не любили его, Настасья Васильевна! — с горькой обидой воскликнул Челищев.
— Любить дело — это похвально, — упрямо тряхнув дымнорыжей головой, возразила тетя Настя. — Мать дитя свое тоже любит, а ребенок на глазах ее растет, меняется, и любовь уже иной становится. Нам пятилетки были дороги, по пройдет год-два — и будет новая сталинская пятилетка, и мы уже ей навстречу идем…
— Товарищ Челищев все на вчерашний день оглядывается! — начал свою речь Косяков. — Он не понимает главного: все то, что наши заводские люди делают, не повторяет вчерашнего, а идет навстречу новым делам и задачам, и сегодняшний наш путь куда труднее, — каждый на себе чувствует, какие тяготы и заботы мы, рабочий класс, на свои плечи взяли… и выполним их!
— Верно, верно! — зашумели и захлопали в ответ.
— Мы возрождаем жизнь не как терпеливцы какие-нибудь, а с гордостью в душе, как творцы, для которых нет невозможного! — говорил Артем с азартом страстно убежденного человека. — В чем ваша трагедия, товарищ Челищев? Не признаваясь в своей отсталости, вы хотели подмять, затереть стремление других итти вперед, к которому вы были не готовы, к даже обманывали свою совесть тем, будто вы заводскую дисциплину укрепляете, а в действительности-то вы рабочей мысли дорогу преграждали. Вы закрывали двери перед рабочей инициативой. Передового рабочего такие факты наводят на печальные размышления: как бы с его полезными для завода новаторскими предложениями не нарваться на подводные камни, как бы не нарваться на подобное запрещение?
Евгений Александрович все настойчивее смотрел на директора, стараясь поймать его взгляд и показать ему: не пора ли заступиться? Но Николай Петрович смотрел в другую сторону.
— Мы, кузнецы, обсуждали у себя в цехе этот прискорбный случай, — говорил Иван Степанович Лосев, осуждающе поглядывая на Челищева. — Я, например, считаю, товарищи, что я, старый уральский кузнец, не только для того сюда прибыл, чтобы помочь вам, кленовцам, производственную мощность цеха возродить… н-нет, моя цель шире, товарищи: желаю вам передать новый опыт мастерства, который мы у себя на Урале в военные годы приобрели… вот еще в чем дело-то, друзья! А как начал цех жить, так и думушке на месте не сидится! Предложения наши серьезные и, можно сказать, художественные, и требуют они открытых дверей!..
И Лосев, как будто что-то лепя в воздухе своими жилистыми и ловкими руками кузнеца, начал рассказывать о своих «художественных» предложениях.
Назарьев знал, что Лосев любит слово «художественный», но не придавал этому значения. Теперь, слушая Ивана Степановича, Назарьев с особенным удовольствием соглашался с ним. Все, что предлагал Лосев изменить в режиме молотов и печей, все его расчеты по расходованию металла, все наметки, как и для чего можно использовать отходы заводского сырья, — все казалось сейчас Николаю Петровичу остроумно задуманным, полностью выполнимым и в самом деле художественным!.. Зато все, что он услышал сегодня от Челищева, показалось Николаю Петровичу плоским и безжизненным, — недаром у начальника механического цеха не оказалось защитников.
«Я защищал и поддерживал его!» — с досадой думал Николай Петрович.
Его имени, директора завода, никто из выступающих не упоминал. Он мог спокойно сидеть на этом собрании, а потом, в конце, в кратком слове, выразить свое отношение к происходящему. Но чем больше он слушал, тем все яснее определялись в нем мысли, что и он, Назарьев, должен разделить свою долю ответственности (пусть косвенной!) в событии, которое взволновало весь завод. Николаю Петровичу вспомнились жалобы и просьбы Челищева, с которыми директор большей частью соглашался. Почему? Потому что в Челищеве Николай Петрович ценил человека, который любит завод так же, как и он, директор. Назарьев сам строил этот завод в годы второй пятилетки. Каждый камень его стен согрет его заботой, каждый станок освящен его радостью. Завод был и его самой большой гордостью, с ним связана была самая цветущая пора его деятельности; он всегда был одержим мыслями и заботами о заводе, прежде всего о заводе. И во сне виделись ему заводские цехи под стеклянной крышей, голубые от солнца, слышались металлические песни машин. Завод казался ему высшим достижением человеческой мысли и энергии, ничто не могло итти в сравнение с ним. Николай Петрович любил завод исключительной, «жертвенной любовью», как подшучивала над ним его жена. Уступая ее желанию, Николай Петрович изредка бывал с ней в театре или (бывая вместе в Москве) ходил с ней в Третьяковскую галерею; так же изредка, по настоянию жены, просматривал литературные новинки. Но по-настоящему только завод, как самая зримая, живая и полноценная действительность, всегда и неизменно заполнял собой его душу. Он мог прожить без театра, без встреч с друзьями, но без завода он не прожил бы и дня, — действительно, он любил его неискоренимой до последнего вздоха, «жертвенной» любовью!
В эвакуации он всем своим существом предался работе для Лесогорского завода, в бытие которого как бы влилась часть его родного Кленовского завода, его люди, его кадры. В начале сорок второго года наркомат вызвал Николая Петровича в Москву. После выполнения им ряда важных заданий, Назарьеву было предложено остаться в Москве членом коллегии наркомата, но он решительно отказался: он готовился к возвращению в Кленовск, к своему заводу. Он знал, что примет развалины, но это был его завод, его детище, главная цель его жизни. Он был и хозяин, и слуга, и подвижник его возрождения. Он первым вступил на истерзанную фашистским нашествием заводскую землю, первым взял в руки лом и лопату. Он был одновременно и руководителем и чернорабочим и работал, не жалея себя и ничего не желая для себя. Он жил нетерпеливой мечтой — скорее увидеть завод в прежней силе. Ему хотелось, чтобы все инженеры, мастера и рабочие думали, чувствовали и делали бы, как он, директор завода. Он всегда говорил себе и хотел того же от других: отдайся весь труду, заводу! Теперь эту линию Назарьеву хотелось проводить еще непримиримее и жестче: отдайся весь, без остатка, заводу, не растрачивай сил и времени на что-либо постороннее до тех пор, пока завод не наполнится жизнью. Он решил вернуть к руководству Челищева, хотя находились люди, которые советовали ему не торопиться, считая бывшего главного инженера добросовестным, но «узким» человеком, с отсталыми настроениями. В ответ на эти замечания парторга Николай Петрович высказал свое главное убеждение: «Была бы любовь к делу, остальное приложится!»
«А вот, оказывается: мало еще любви! — думал Николай Петрович. — Любовь к заводу, однако, не помешала инженеру Челищеву преградить путь новаторам, обратиться в пугало рабочей инициативы… Как горячо и убедительно выступает Чувилев и вся его бригада! Смотрите-ка, весь зал им аплодирует, — и, право, стоит, даже очень стоит рукоплескать этой четверке: они открывают новые перспективы! Молодцы ребята, честное слово, молодцы! И Соня Челищева прямо-таки мужественно выступает, очень обоснованно и высокопринципиально! Умница, с удовольствием похлопаю тебе!.. Вот чего недостает вам, начальник цеха Челищев! Правильно, Петр Тимофеич, правильно: партийное отношение к заводскому труду всегда ярко окрашено чувством нового! Да, действительно: «Не обольщайтесь любовью!» Наше счастье, что рабочий коллектив не дал пропасть большому делу. А хороша «любовь», которая засекала путь нашим новаторам и, в самоослеплении, несла ущерб и вред заводу! А ведь ты, Николай Петрович, только сейчас все это понял. Да, мне самому этой перспективы не хватало, парторг был прав! Так ведь именно широкой перспективы, того, что я называл «отвлечением сил», я и побаивался, но жизнь показала иное. Инженер Челищев никуда с завода носа не высунет, а вот отстал. А чувилевцы и другие их склада люди, успевая работать и на городской стройке, двигают вперед производство! «Отвлечение сил», «посторонняя работа» — это все «опасности», вами придуманные, директор Назарьев, это ваше слабое место… Ведь именно слабости руководителя привлекают внимание людей с отсталыми настроениями, — совершенно так же ведь и получилось в данном случае, да, да… Исходя из этих моих слабостей, из этих выдуманных мной «концепций», Челищев превратил меня в своем воображении в сторонника, так сказать, постепенного развития без скачков, без риска, в этакого холодного математика, которому его собственные расчетные выкладки дороже, чем общая польза. Говоря языком парторга — это математика без философии. Вы правы, товарищ парторг!