Родина (Огни - Разбег - Родной дом)
Шрифт:
— Преобразуем!
Собираясь с сыном в очередную поездку, отец заговорщически подмигивал ему: «Ладно, попиликай, брат, попиликай, пусть успокоится!»
«Выкуп» за каждую поездку заключался в том, что сын должен был разучить на своей скрипке «нечто прекрасное». Так составился музыкальный репертуар Юрия. По требованию матери, он брал с собой в дорогу темнорыжий кожаный футляр, в котором скрипка лежала, как в саркофаге.
«Преобразуем!» — вспоминал всегда Юрий, когда видел, как в глубине какого-нибудь заводского двора поднималось здание нового цеха. То, что отец вычерчивал на белом ватмановском поле, воплощалось на земле заводскими стенами, гулкими лестничными клетками, просторными цехами, эстакадами. Это воплощение мысли в форму голубоглазый гимназистик скоро по-своему верно понял: «Папа все обдумал, начертил — и вот вышло!» И он, гордясь своим отцом, стремился помогать ему и всем, кто работал вместе с ним. Готовность помочь каждому так ярко светилась в его голубых, сияющих любопытством глазах, что рабочие привыкли доверять ему разные несложные поручения: «Ишь ты… вертится, дошлый мальчонка!» Сначала он знакомился с землекопами, каменщиками, плотниками, штукатурами. Но самыми интересными для него людьми были рабочие в цехах. Юрий целый день готов был смотреть, как цех заселялся машинами, а десятки юношей и стариков, веселых и серьезных, ловко собирали, казалось бы, из бесформенных кусков металла агрегаты и станки. И наконец по велению рабочих рук, которые все умели и знали, машины начинали свою сложную и точную жизнь.
Когда случались неприятности с заказчиками, отец громогласно бранил их за «тупость и жадность», а потом решительно говорил:
— А ну их к черту! В конечном счете, я для своего народа работаю. Придет время — все народу достанется.
Мать называла беседы отца с сыном «дурью»; в своих мечтах она неизменно видела сына стройным красавцем, во фраке, со смычком в изящно поднятой руке. Она мечтала о консерватории, куда она пошлет сына, «только бы ему развязаться с гимназией». Но смерть отца разбила все ее планы.
Отец умер внезапно, от разрыва сердца, в 1916 году, зимой, в «мертвый сезон», когда семья инженера-строителя обычно жила на летние сбережения. Юрию было пятнадцать лет, он учился в шестом классе. Юрий стал опорой матери, братьев и сестер. «Рабочие знакомства», как сердито называла мать, помогли ему в трудную минуту. Приятель-токарь устроил Юрия на военный завод в Самаре. Вместе с заводским батальоном Юрий вышел из Самары в 1918 году, вместе с рабочими он отвоевывал город от белогвардейцев. Потом завод отправил его учиться в машиностроительный институт. Несколько лет спустя, устанавливая новые станки на родном заводе, он повторял отцовские слова:
— Вот мы как это преобразуем!
— Вот тебе и музыка! — причитала мать. — Оба вы с отцом обхитрили меня.
— Причудница! — сердито фыркал сын. — Музыка, мама, не только в скрипичном звуке, а — забирай шире! — и он обводил рукой размашистый полукруг.
И это была не фраза. Только перед близкими людьми вырывались у него эти особо дорогие ему слова. Он всегда чувствовал в своем труде глубоко сокрытую, строгую, только ему понятную музыку. Но скрипку он тоже не бросил; он к ней как-то досадно привык — «будто к курению». В часы напряженного раздумья он терзал дедовскую скрипку двумя десятками мелодий своего сборного репертуара.
— Ну и музыка! — стонала мать.
— Такая, какая мне нужна, помогает думать! Не мешай, мама!
— Ну и характерец!.. И в кого, господи!
— И в тебя также!
Оба, каждый наособицу, были упрямы и своевольны.
Если у Юрия работа спорилась, ему казалось, что и все вокруг должны быть довольны его удачей. Если у него что-то не клеилось, он был неприятно удивлен, видя веселое лицо кого-нибудь из домашних, а громкий смех заставлял его оскорбленно вздрагивать и хлопать дверью.
— Эгоист! — кричала ему вдогонку жена.
Он любил, чтобы дома все «совпадало» с его настроением («на то у человека и дом!»), а жена этого никак не хотела понять. Первые годы, пока он был сильно влюблен, он терпел, а потом «несовпадение» стало его раздражать. Несколько лет супруги жили в ссорах и, наконец, разошлись. Костромин сначала объяснял свою «семейную неудачу» тем, что поздно, почти тридцати лет, женился. Потом стал объяснять неудачу тем, что жена его была актриса, привыкла всегда играть и от него хотела игры. Чтобы не встречаться с ней, он перевелся в Саратов. Через три года он опять женился на очень хорошенькой девушке. Но она оказалась легкомысленной и жадной на удовольствия. Скоро ей стало с ним скучно. Когда их единственный сын умер, красавица, ища забвения, нашла себе утешителя в компании куда более веселой, чем конструкторское бюро ее мужа. А он любил ее не только сильнее, чем первую свою жену — актрису, но и уступал и прощал ей многое, что совсем было не в его характере. Об измене он узнал случайно и пришел в такое отчаяние и ярость, что чуть не убил красавицу, не подвернись мать, которая вышибла из его рук револьвер. После этой истории Саратов опротивел ему. Он перевелся в Киев. Мать старела и все чаще ворчала, что личная жизнь сына сложилась нелепо, что он приготовил ей унылую старость, без внучат.
— Вот был бы ты музыкантом, — ядовито добавляла она, — успеха у женщин было бы куда больше!.. И жена от тебя не сбежала бы… и не так бы скоро ты облысел, дружочек мой!
— Ладно! И лысый я кое-чего стою! — огрызался сын, и голубые глаза его становились серыми. — Прекрати декламацию, мама!
— Что там… декламация! — не сдавалась старуха. — Молодость-то… ау!
Он и сам понимал, что «молодость — ау», но переделать себя не мог.
Наконец он подружился на заводе с молодой женщиной, заведующей химической лабораторией. Несмотря на резкость своего характера, Костромин быстро привязывался к людям. А уж женщин в своем представлении он любил украшать всеми красками ума и красоты, как ребенок новогоднюю елку. Но как раз эта новая любовь действительно стоила того восхищения, которым окружил ее Костромин. Девушка была миловидна, умна, энергична, увлекалась спортом; у нее был светлый, веселый характер. Она была заводским человеком, знала толк в технике, и между мужем и женой родилось самое надежное «совпадение» — общие интересы труда. «Хоть она и химия, а прелесть!» — говорила, довольная, мать. Кроме того, ее материнскому честолюбию льстило, что молодая миловидная женщина — «вообразите, моложе Юрия на целых шестнадцать лет!» — полюбила его. Счастье в семье, по собственному признанию Костромина, «наконец вытанцовывалось». И в работе тот счастливый 1940 год был отмечен самой большой удачей: средний танк его конструкции «СССР-1», совершив без единой аварии пробный пробег по трем республикам, был допущен к участию в первомайском параде на Красной площади. Ее пламенеющий знаменами простор, бездонное, неповторимой прозрачной голубизны небо, широкие многолюдные трибуны над седыми стенами Кремля, жарко плавящиеся на солнце трубы оркестров — все слилось в одно сверкающее воспоминание. Так же накрепко запомнилось Костромину то неповторимое чувство восторженного страха, которое охватило его, когда по асфальту площади загрохотали танки. В одной из головных шеренг он сразу узнал свою машину. Зеленый, как весенняя листва, танк выглядел даже торжественно: вокруг башенного люка, отливая кобальтом, синел широкий вороненый пояс, а на нем горели буквы из нержавеющей стали: «СССР-1». Костромин взглянул вверх, на трибуну мавзолея, и увидел Сталина, его наглухо застегнутую серую, сурово-простую шинель.
Он увидел, как Сталин вплотную подошел к мраморной балюстраде и, слегка наклонив голову, устремил взгляд на зеленый танк, который почти поровнялся с мавзолеем.
Костромина вдруг бросило в жар. Он на мгновение зажмурился, а когда открыл глаза, увидел, что Сталин стоит вполоборота, провожая взглядом первые шеренги машин. Теперь Костромин радостно подумал, что родоначальник серии действительно выдержал испытание. А что серия эта будет, он уверился по той безошибочной и твердой радости, которая охватила его.
Новая серия танка была утверждена (с небольшими поправками) и пущена в производство. Вскоре Костромин был приглашен в Кремль — на большой прием к товарищу Сталину. В семье Костроминых долго вспоминали об этом радостном дне. Счастливый год и закончился прекрасно: родился сын, кареглазый, как мать. Было одно облачко, тревожившее, впрочем, только старуху Костромину: молодая женщина продолжала увлекаться спортом, чего свекровь совершенно не одобряла. Этот, как она выражалась, «совершенно дикий спортивный азарт» казался ей вредным для здоровья кормящей матери. Но невестка попрежнему ухитрялась участвовать во всех состязаниях: она была фигурантка по конькам, бегунья и пловец.
— Ну скажи же ей, Юрий! — настаивала старуха. — Пора прекратить это неумеренное вредное увлечение!
В мае 1941 года, показав хорошее время по плаванию, жена приехала домой в жару.
— Погода испортилась, — виновато оправдывалась она, — мне обязательно хотелось поставить на своем…
У молодой женщины оказалось крупозное воспаление легких На десятый день болезни она умерла.
Хоронили ее в дождливый полдень начала июня. На кладбище Костромин в холодном отупении смотрел на неузнаваемое лицо, маленькое, испитое, утонувшее в пышном венке, и не понимал, почему он живет и что вообще будет дальше.
Несколько дней продолжалось это душевное оцепенение — и вдруг исчезло ранним воскресным утром 22 июня, когда над Киевом взвыли фашистские бомбы. И все, чем он до этого дня жил, дышал и страдал, отступило перед великой всенародной бедой.
В июле 1941 года Костромин уже был на Лесогорском заводе. После киевских «Липок», где он прожил два счастливых года, после голубой шири Днепра старый Лесогорский завод и несудоходная Тапынь показались ему унылым местом.
Да и многие южане в первые дни почувствовали себя «как на сквозняке»: суровый край, неласковая, капризная погода, а о самом Лесогорском заводе и говорить не приходится. Южане сразу окрестили его. «Ну, боже ж мой, дыра-а!», «Старая калоша!», «Ой, ну и допотопная техника!» Немного спустя пригляделись: далеко не все на Лесогорском заводе было «допотопным».