Родина зовет
Шрифт:
В вагоне теснота. Всем не хватает места на нарах. Эти места берутся с боем самыми сильными. Остальные стоят, крепко прижатые друг к другу. Толкотня, ругань. [48]
Вдруг, перекрывая шум, раздался в вагоне громкий голос:
– Так дело не пойдет. Сидеть должны больные и слабые.
К нарам протискивался высокий плотный человек в командирской фуражке, в гимнастерке с разорванным воротом. На него заворчали, но он уже сгонял усевшихся на нарах пленных.
– Остальные будут стоять, по очереди прислоняясь к стенкам вагона. Так всем будет лучше.
Как- то само собой получилось, что все подчинились его властному голосу.
Через несколько минут в вагоне устанавливается относительный порядок.
Те, кто стоит около окошечек, затянутых колючей проволокой, видят суетливую жизнь маленькой польской станции. Поспешно снуют женщины с озабоченными, тоскливыми глазами. Мужчин в гражданском совсем не видно. То тут, то там появляются зеленые мундиры немецких солдат и офицеров. Твердым шагом они ступают по перрону, по пристанционным путям. Изредка появляются солдаты в черных мундирах. Мы уже знаем, что это войска СС. Женщины стараются незаметно проскочить мимо них, солдаты и даже офицеры почтительно сторонятся.
Наконец раздался пронзительный гудок паровоза, поезд тронулся. Он повез нас в сторону заходящего солнца. Три раза дневной свет, проникающий к нам через оконца и щели старого рассохшегося вагона, сменялся полной темнотой. Нам казалось, что мы объехали уже всю Германию. За это время ни разу не открывались двери. В вагоне стояло нестерпимое зловоние от дыхания нескольких десятков людей, которые к тому же естественные надобности отправляли прямо здесь же, на полу.
Как ни тесно было в вагоне, товарищи и знакомые отыскивали друг друга и держались группами. Под перестук колес велись разговоры. Один из бойцов в уголке рассказывает другим, как его часть дралась на границе до последнего патрона, что от его роты осталось только трое раненых бойцов.
– Мы отходили по горящей земле, - слышу я от другого.
– Колхозники подожгли пшеницу. Огненный [49] вал катился перед нами. Мы ступаем, а из-под сапогов вырываются огненные змейки. Сейчас, говорят, будет город П. Приходим, а городишка-то и нет. Зола теплая, только обгорелые деревья протягивают к нам обугленные ветки.
Я вижу, как сами собой сжимаются его кулаки и играют желваки под острыми скулами.
Паек, выданный на три дня, давно съеден. Молоденький парнишка, с отросшей белесой косичкой на шее, шепчет соседу:
– У меня вот мать хлеб пекла - разломишь, а от него дух такой вкусный по всей избе пойдет! А он теплый, и корочки хрустят. И есть не хочешь, а все-таки попробуешь.
Мне кажется, что запах ржаного, только что вынутого из печи хлеба распространяется по вагону, и рот мой наполняется слюной. Когда нас привезут? Хоть бы ломтик лагерного хлеба! Его можно есть долго, откусывая по крохотному кусочку и тщательно высасывая.
Но вот поезд остановился, двери распахнулись. Нас высадили на маленькой станции, в тупике. Рядом лес. В него вползает дорога.
Нас повели по этой дороге. Лесок оказался небольшим. Поднявшись на взгорок, мы вышли в поле. День разгорался жаркий. Солнце пекло непокрытые головы, во рту пересыхало. Но палками и прикладами нас гнали все дальше и дальше.
Из- за кустов, стоявших подле дороги, показались вышки. «Лагерь, лагерь», -прошелестело по рядам. Дорога шла вдоль колючей проволоки. Мы проходим мимо? Нет, первые ряды завернули вправо и вошли в ворота. Что за заминка там, впереди? Ничего не видно. Но вот наши ряды приближаются к воротам. Немцы выравнивают пятерки, чтобы легче было считать. А поодаль, коридором метров на десять, стоят солдаты с тонкими и длинными палками. Каждую пятерку пропускают через этот коридор, и солдаты со рвением хлещут пленных, бьют по чему попадет: по голове, по лицу, по спине.
Вот здесь-то мы по-настоящему почувствовали, что такое фашистская Германия и каковы ее порядки.
Мы с Володей шли в одной пятерке, но, пробежав [50] этот коридор, потеряли друг друга. За воротами немцы; наводили порядок в колонне, снова палками выравнивали пятерки. Здесь мы получали «добавку». В суматохе мы с Володей не сразу отыскали друг друга. Я даже не справился, здорово ли ему досталось, только с испугом спросил:
– А где у тебя котелок?
Он схватился за ремешок, на котором обычно висел котелок, но котелка не было.
– Отшибли, гады!
– произнес он беспомощно.
Это была страшная потеря для нас. Котелок мы выменяли у галичанина за пайку хлеба и всегда становились рядом при получении баланды, чтобы нам наливали на двоих. Теперь у нас осталась только крышка от котелка. В ней не поместится и одна порция. Значит, теперь мы будем оставаться без «супа», на пайке сухого хлеба. Володя чуть не заплакал от досады.
Я поспешил его приободрить:
– Ничего. Мы их насмерть сотнями били. Пускай потешатся над нами. Все равно не возместят потерянное.
Когда вся колонна прошла через коридор, нас построили и повели в глубь лагеря. Переводчик объявил нам:
– Близко к проволоке не подходить. Часовой с вышки будет стрелять без предупреждения.
Против каждой сотни вколотили в землю кол с дощечкой, на которой был написан номер. Подали команду: «Садись!» Мы сели. В каждой сотне выбрали переводчика, который стал старшим среди нас. Через переводчика нам объявили, что здесь, на этом самом месте, мы будем жить и строиться для поверки. Мы невольно оглянулись вокруг себя. Большое поле, обнесенное в несколько рядов колючей проволокой и обставленное знакомыми уже нам вышками - все это и составляло лагерь № 326, в который нас привезли.
На ровном поле ни одной постройки, ни одного барака. Только загоны, где отдельно держали пехотинцев, летчиков, моряков, танкистов. За проволоку было согнано уже много пленных, говорили, что около двенадцати тысяч. Теперь вся эта масса народа копошилась в земле, рыла для себя ямы и землянки, чтобы [51] укрыться от непогоды, рвала и щипала траву, чтобы подложить под голову, собирала палочки, веточки, чтобы сделать хоть какую-нибудь крышу над головой. Весь лагерь был изрыт такими кротовыми норами. И все же многие валялись прямо на земле, в полном изнеможении.
Страшно было смотреть на этих людей, почти потерявших человеческий облик, худых, обросших, в рваной перепачканной землей одежде, с потухшими глазами. Нам казалось, что у них не осталось уже никаких надежд, никаких желаний, ни капельки воли к сопротивлению. И это пугало нас больше всего.
Мы с Володей несколько дней лежали на земле, не строя себе никаких укрытий. Володя где-то раздобыл рваный, без подкладки пиджачок, им мы укрывались от непогоды. В эти дни мы жили только одной мыслью: если не убежим - нам придет конец. По нескольку раз днем и ночью мы обходили лагерь вдоль ограды, выискивая места, где проволока натянута реже, слабее свет прожекторов, где ленивее часовые, но всякий раз вынуждены были отбегать, слыша предостерегающий оклик наблюдателя.