Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Родителям: как быть ребенком

Гиппенрейтер Юлия Борисовна

Шрифт:

Я, например, ходил в школу ровно один день. Мне было тогда пять лет, и я вполне умел читать, а писать и производить арифметические действия – лишь отчасти. Школьному эксперименту предшествовали грандиозные дискуссии, а из того, что он длился так недолго, видна готовность моих родителей ухватиться за первый же знак неудачи и вернуться на первоначальные позиции. Единственное утро в школе не причинило мне страданий, я просто был обескуражен. Я мирно сидел в классе, прямо передо мной стояла учительница и долго говорила нечто совершенно мне непонятное. Постепенно я отвлекся и перевел взгляд на окошко. А за ним росло дерево. Дерево это оказалось единственным, что я запомнил и смог описать потом дома. На том мое школьное образование и кончилось. Некоторое время спустя в эту же школу пошла Хефциба и проучилась там целых пять дней, после чего директор пригласил родителей и сообщил им, что у них дочь умственно отсталая. Хефцибу тоже забрали домой, и не прошло и года, как она уже могла свободно читать и писать. После двух неудач о третьем эксперименте, с Ялтой, даже мысль не возникала.

Словом, мы учились дома. Что мы при этом потеряли? В первую голову, естественно, общение с другими детьми. В десять лет я уже привык, что взрослые относятся ко мне как к ровне, зато с мальчиками и девочками, моими ровесниками, держался скованно и едва обменивался двумя-тремя словами. Академические преимущества и недостатки такой системы обучения оценить труднее. Математику мы прошли на уровне начал алгебры и геометрии, физику и химию не изучали совсем, латынь и греческий тоже, зато, как мне кажется, наши главные предметы, иностранные языки и литература, нам были преподаны в объеме, значительно превосходящем школьный. Мне было тринадцать, моим сестрам – девять и семь, когда на отдыхе в Италии мы ежедневно читали вслух «Божественную комедию» в оригинале.

Для преподавания иностранных языков в дом приглашались репетиторы, а в остальном, пока мы жили в Сан-Франциско, родители делили между собой учительские обязанности. Папа, конечно, взял на себя точные науки, а мама, не имевшая ни малейшей склонности к математике, занималась прочими основными предметами. Позже прибавилась география, не статистическая, а скорее живая, физическая, знакомая в связи с нашим образом жизни, и в качестве постоянного аккомпанемента – то, что можно приблизительно обозначить как общественные науки.

У папы были настроения типичного русского социалиста. Его беспокоило, что надо сделать для людей вообще, а не как помочь кому-то в отдельности. Всякая социальная несправедливость возмущала его, но оптимизм побеждал разочарования.

Папа и за столом разговаривал о политике. Почти сразу же, как я научился читать, он стал каждый день вырезать для меня из газет разные интересные сообщения. (Сами газеты мне читать не позволялось, поскольку пороки и насилие – неподходящая пища для детского воображения.) Иногда папины газетные вырезки бывали про интересующую его политику, но он также считался и с моими вкусами и подбирал публикации про новые изобретения, приключения в джунглях, попытки летать с помощью одной только мускульной силы и тому подобные мальчишеские дела. Как и большинство американских мальчиков моего поколения, я увлекался разными аппаратами и машинами, так что можете себе представить, поддерживать разговор в обществе толком не умел. Конверты с газетными вырезками я продолжал получать от папы до самой его смерти. Тематика изменялась, конверты приходили по почте, но сама по себе традиция – отчасти передача сведений, а отчасти ритуал проявления душевной близости – сохранялась до конца.

Главные преимущества домашнего образования состоят, разумеется, в том, что учитель уделяет ученику больше внимания, поэтому учение идет быстрее и в день на уроки требуется гораздо меньше времени. Мы вставали в семь часов, в Сан-Франциско, с его свежими, бодрящими утрами, это было нетрудно; после завтрака и ванны я до одиннадцати занимался на скрипке. Затем следовал час на воздухе, пока солнце в самом зените; за ним второй завтрак, по большей части в доме, но иногда пикник на морском берегу; потом отдых. В три часа начинались уроки, по окончании которых оставалось еще несколько минут, чтобы побегать, а потом я закруглял рабочий день часом упражнений на скрипке, начиная с пяти тридцати. К семи я уже был в постели, и хотя со временем час отбоя передвинулся на восемь, а затем и на девять, но позже уже не сдвигался, сколько бы лет мне ни было, не считая, конечно, вечеров с концертами. Впоследствии рабочий день удлинялся, становился разнообразнее, но при всей своей изменчивости сохранял устойчивый алгоритм, с которым мы не расставались, пока не достигли зрелости. В результате наша домашняя жизнь была настолько отлажена, что можно было сколько угодно рассуждать о цели мироздания, не опасаясь нарушить целостность окружающего нас мира.

Я чуть не с первого вдоха осознал, что в дне содержится столько-то часов и каждому часу соответствуют свои дела, но такой распорядок не рождал суеты, наоборот. Время было дорого, но двигалось не спеша.

Несмотря на то, что высшим авторитетом для меня был Энеску, визит к Изаи я считал делом далеко не пустячным. Меня воспитали в преклонении перед ним, он был, как мне внушалось, сверхчеловеком, колоссом, возвышающимся над миром, и я всему этому верил. К сожалению, ни у Персингера, ни у меня не было его пластинок (впервые я услышал его Пимен тридцать пять лет назад и нашел их потрясающими), но о великолепии, силе и яркости его игры я судил с чужих слов. Понятно, что великолепие Изаи было для меня не так очевидно, как великолепие Энеску, которого я слышал и видел сам. Но, тем не менее, я всю дорогу, сидя рядом с мамой в такси, был охвачен предчувствием восторга. Увы, вместо гиганта моих детских фантазий я увидел слишком обыкновенного человека в слишком обыкновенной обстановке.

Мадам Изаи провела нас наверх в небольшую комнату, где среди разбросанных по всему полу нот в одном из мягких кресел сидел Изаи, все еще внушительного вида, но обрюзгший, старый, больной, дряхлый и прикованный к креслу, как цепями, диабетической гангреной ноги (как я узнал впоследствии). «Гварнери» лежала рядом на столе. Мы поздоровались, мама сняла с меня пальто, и я по его выбору сыграл первую часть «Испанской симфонии». А он, сопровождая меня, играл пиццикато, и так ловко, что создавалось впечатление оркестрового аккомпанемента, лишь иногда делая паузу, чтобы внимательно последить за моими руками.

«Ты меня порадовал, мальчик, очень порадовал», – сказал он, когда мы доиграли. Если бы он тогда же отпустил меня! Для меня это было не столько прослушиванием, сколько данью поклонения престарелому монарху, ужасному в своей тучности, недоступному, согбенному под грузом лет и чествований. Я лихо исполнил пассаж и заслужил его похвалу. Я сохранил верность Персингеру. И теперь свободен, могу идти на все четыре стороны. Но каково же было мое удивление, когда он велел мне сыграть ля-мажорные арпеджио на четыре октавы! Я метался пальцами туда-сюда по грифу, как слепая мышь. «Тебе, Иегуди, будет полезно поучить гаммы и арпеджио», – лаконично заключил он.

Мы ушли, как шесть лет назад ушли от старика со скрипкой на вывеске над входной дверью: вниз по темным ступеням, прочь от распада. На этот раз я еще бежал от пророческого совета. Но другого выбора не было.

Если я почувствовал, что не могу принять совет Изаи насчет гамм и арпеджио, как и его предложение пойти к нему в ученики, то в этом виноваты, наверно, мои звезды или, во всяком случае, темперамент, с которым я родился на свет. Изаи мог бы добавить методичности моим музыкальным занятиям (помимо многого другого, разумеется) и тем самым сократить неизбежные долгие поиски, без которых я не мог обходиться, но усваивать чужие методы, по-видимому, не в моем характере. С людьми я был и остаюсь очень доверчив; а идеи, мнения, традиции и приемы я никогда не принимаю на веру, пока на собственном опыте не удостоверюсь в их правильности. Музыка для меня – живая, она сама все выражает; я подозреваю, что бессчетные часы работы над инертной материей скорее бы притупили, чем усовершенствовали мою игру. Мне кажется, я в этом не одинок. Позже мне приходилось убеждаться, что особенно тщательная работа над разучиванием музыкального текста, как это принято в России, сглаживает индивидуальную выразительность, заменяя ее безличным блеском. Лишь самые несгибаемые и упорные заканчивают курс, не утратив личные черты и музыкальность. Разумеется, я вовсе не хочу сказать, что Изаи растоптал бы мои тонкие чувства, но то, что он мог бы мне дать, я был принять не в силах. Пусть это утверждение и спорно, однако мое развитие как скрипача все же аргумент. Я шел путем вдохновения, на который меня наставили вдохновенные учителя, требовавшие от меня не совершенного владения гаммами и арпеджио, но поклонения величию и отклика на него.

...

Какие же ответы на наши вопросы мы получаем, знакомясь с детством Иегуди Менухина? Можно сказать, что несколько счастливых обстоятельств с самого начала определили его блестящий музыкальный путь. Конечно, была одаренность мальчика, однако любой талант нуждается в «питательной среде», заботе и поддержке. Все это Иегуди сполна получал от своих родителей, и с самых ранних лет. Его отец и мать были не просто внимательны к жизни и образованию сына (взяв на себя, в том числе, обучение школьным предметам), но и принимали горячее участие в его музыкальной судьбе. Иегуди прекрасно чувствовал их безраздельную преданность и эмоциональную вовлеченность. Достаточно процитировать его слова: «я был для своих родителей зеницей ока», «служил стержнем их жизни», «мама вкладывала весь свой пыл, энергию и воображение в мои занятия» .

Но родители давали сыну и нечто большее: они смогли передать ему высокие моральные принципы, чувство ответственности, организованность и дисциплину. В доме была создана атмосфера безусловного уважения к труду и строго упорядоченного быта. И снова об этом просто и точно пишет автор воспоминаний: «Моя тяга к моральной чистоте отражала высокие идеалы родителей», «У меня в детстве было развитое чувство ответственности», «Мои часы занятий учитывались в семейном расписании, … расписание не позволяло расслабляться и пренебрегать дисциплиной» .

Другим даром, которым наградила судьба маленького Иегуди, были его учителя! Трудно без волнения читать воспоминание о первом уроке с его любимым учителем Персингером. Тот просто «сыграл одно из самых прекрасных в мире произведений», «трогательное и страстное» и своей игрой потряс мальчика и его мать. «Я понял , – заключает И. Менухин описание этого знаменательного события, – к какой высоте мне надо стремиться», «он указал мне высший ориентир» .

Талант выживает, когда вдохновенная мечта ученика оберегается учителем и не забивается преподаванием техники. Это понимал первый учитель И. Менухина: «В Персингере я получил учителя, не приемлющего автократического метода преподавания, когда выше всего ценятся трудные упражнения и этюды просто ради них самих». «Как музыкант он учил меня проникновению в музыку» . Такими были и другие учителя И. Менухина, а точнее, таких он выбирал позже в лице знаменитых скрипачей своего времени.

Как бы ни был значителен вклад родителей и учителей в блестящую карьеру Иегуди, многое определялось его собственной природой и характером. Мы узнаем о целом ряде его замечательных свойств, кстати, характерных для многих талантливых детей. Это – особенная впечатлительность: голос скрипки «будоражил душу» ; ранняя мечта: «играть так, чтобы весь мир плакал и смеялся» ; отчетливое «чувство призвания» уже в четырехлетнем возрасте; детская вера в свои силы: «смогу творить чудеса», «покорять головокружительные вершины» . Но хотелось бы отметить еще одну важную черту: высокую собственную активность мальчика. В своем упорстве и стремлении добиваться целей он шел много дальше ожиданий и требований родителей и учителей. Больше того, он сопротивлялся тому, что не отвечало ощущению его собственного пути: «Моя сила – в непокорстве , – говорит он и, обсуждая традиционное академическое образование, замечает: «лишь самые несгибаемые и упорные заканчивают курс, не утратив личные черты и музыкальность» . И Менухин был таким «несгибаемым и упорным» ребенком, вкладывая в музыку свою личность, музыка для него была «живая» , и играть для него – «значило жить» .

Заметим, что с описанием тех же свойств упорства и непокорности мы встречались в заметках о своем детстве других известных людей, например С. Рихтера, М. Цветаевой, Н. Сац. Такие наблюдения подводят нас к выводу, что талант и свобода ребенка выражать себя, слышать и слушать себя взаимообусловлены: одно порождает и питает другое.

Эпиграфом к творческой биографии И. Менухина могут служить заключительные слова помещенного здесь отрывка. Хочется их еще раз повторить: «Я шел путем вдохновения, на который меня наставили вдохновенные учителя, требовавшие от меня не совершенного владения гаммами и арпеджио, но поклонения величию и отклика на него».

Так учат выдающиеся учителя, и так становятся знаменитыми их ученики!

Карл Роджерс «Вопросы, которые я бы себе задал, если бы был учителем [41] »

Карл Роджерс (1902–1987) – известный американский психолог и психотерапевт, один из основателей гуманистической психологии. Был убежден, что от природы человек стремится к росту и развитию и главная задача психотерапевта – поддерживать это стремление. Разработал метод «эмпатического слушания» (который более известен как «активное слушание»).

...
Поделиться с друзьями: