Родная Речь. Уроки Изящной Словесности
Шрифт:
И этот чайник, и Максим Максимыч, и осетин, который «хлеба по-русски назвать не умеет, а выучил: „Офицер, дай на водку!“ — попали в роман не из лирического русского Кавказа, а из будущей поэтики Киплинга, чье „бремя белого человека“ уже несут у Лермонтова невзрачные герои русской колониальной армии.
При этом в прозе Лермонтов также снисходительно относился к штампу, как и в поэзии. В „Бэле“, например, есть полный стандартный набор: дикая природа, дикая красавица („глаза черные, как у горной серны“), ее дикие родичи с их дикими песнями.
Лермонтов не истреблял банальность, а использовал ее, чтобы оттенить штампом исключительную точность своей прозы. Пока рядом с неизбежным образцом горного фольклора стоит реплика Максим Максимыча — „у этих азиатов всегда так: натянулись бузы и пошла резня“ — кавказская романтика избегает пошлости, но помогает приключенческому сюжету.
Так сам стиль „Героя нашего времени“ выдает тайные намерения автора. Использовав форму приключенческого романа, он под видом развлечения вынудил читателя к грандиозному труду — освоению поэтики синтетического романа, богатствами которого еще долго будет питаться русская проза.
Под видом одного романа Лермонтов написал несколько. Русское общество обнаруживает их один за другим по мере углубления и расширения литературного опыта. Но при этом ни одно толкование не отменяет предыдущее — книга раздвигается, как подзорная труба. „Герой нашего времени“, превращаясь в психологический, мистический, даже абсурдистский роман, не перестает быть романом приключенческим, одним из шедевров русской классики, где почти бульварная увлекательность не мешает исследованию философских концепций.
Печорин крадет одну девушку, обольщает другую, занимаясь любовью с третьей. Он вмешивается в дела контрабандистов, обезоруживает маньяка, убивает соперника, наконец — умирает в далекой Персии. И все это на протяжении полутораста страниц.
Да знает ли русская литература другого героя, совершившего столько подвигов?
Но мы легко забываем о приключениях Печорина из-за того, что Лермонтов наделил классического героя авантюрного романа необычайной чертой — самоанализом.
Наслаждаясь вымыслом Купера или Скотта, читатели не забывали, что это вымысел. Что герои книги никогда не выйдут из бумажных переплетов. Они тем и хороши, что ведут бумажную, придуманную, безопасную жизнь.
Печорин сконструирован по романтическому образцу: он сверхчеловек, сверхзлодей, сверхгерой. Но Лермонтов делает его и человеком просто. В его личности соединяется исключительность с заурядностью. Главная тайна Печорина не в том, почему он герой нашего времени, а в том — почему он такой, как мы.
Для того, чтобы объединить в одном романе два подхода к личности, Лермонтову понадобился „Дневник Печорина“. Не стоит забывать, что Печорин — писатель. Это его перу принадлежит „Тамань“, на которую опирается наша проза нюансов — от Чехова до Саши Соколова. И „Княжну Мери“ написал Печорин. Ему Лермонтов доверил самую трудную задачу — объяснить самого себя:
„Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его“.
Вот это „второй“ и довел до катастрофы русский приключенческий жанр. Русским детям так и не достался свой Купер.
Впрочем, они не прогадали. Интрига „Княжны Мери“ настолько жива и увлекательна, что невольно напоминает „Трех мушкетеров“. (Это и не удивительно — один литературный механизм породил и Дюма, и Лермонтова. Кстати, Дюма восхищался „Героем нашего времени“ и напечатал первый французский перевод романа в своем журнале „Мушкетер“.)
Лермонтовская фабула наполнена особым изяществом. Легка и стремительна победа Печорина над княжной. Подкупающе точен его расчет. Все пять недель, в которые уложилась печоринская интрига, герои и читатели напряженно ждут развязки. Даже даты дневниковых записей как бы подгоняют события — вот и еще день прошел, еще ближе исполнение гнусного замысла.
Захваченные сюжетной пружиной, мы забываем, что цель — любовь Мери, посрамление Грушницкого — вообще никому не нужна. Смысл интриги — в ней самой. Интерес тут чисто спортивный и потому, конечно, безнравственный.
С другой стороны, кому придет в голову глупый вопрос: хорошо ли помогать королеве обманывать мужа и предавать родину.
Читатель болеет за Печорина. И поколения школьников приходят к выводу — умный негодяй лучше добропорядочного дурака. Печориным просто нельзя не восхищаться — он слишком красив, изящен, остроумен.
В этом нет ничего странного, ведь Печорин — режиссер всего спектакля — выбрал себе самую выигрышную роль в пьесе, которая разыгрывается в живописных пятигорских декорациях.
Но до тех пор, пока Печорин участвует в им же придуманной драме, его не так просто отличить от других персонажей. Вот излияния пошляка Грушницкого: „Есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце под толстой шинелью?“. А вот что говорит Печорин: „Встречать под нумерованной пуговицей пылкое сердце и под белой фуражкой образованный ум…“ Вся разница, что пуговица поменялась местами с фуражкой.
Пусть они антагонисты, пусть Грушницкий мелодраматичен, а Печорин циничен. Пусть один только пытается острить, а другой острит блестяще. Различие между Печориным и Грушницким, как между мушкетерами короля и гвардейцами кардинала, зависит от симпатии автора.
Печорин из „Княжны Мери“ — такой же плейбой, как и Грушницкий. И в нем есть немало от позера-супермена. Он, с его любовью к театральным эффектам, черкесским буркам и собственной внешности („члены гибки и стройны, густые кудри вьются, глаза горят, кровь кипит“), если и злодей, то оперный. То-то безразличного мизантропа Печорина на самом деле страшно заботит, как примет очередную сцену партер.
Партер принимает хорошо: „Ах, что за мерзавец!“ А он, послушно вписываясь в красивый сюжет, произносит монологи из благородной жизни: „Мне очень жаль, что я вошел после того, как вы уже дали честное слово в подтверждение самой отвратительной клеветы. Мое присутствие избавило бы вас от лишней подлости“.
Похоже на перевод с французского. Максим Максимыч не понял бы, что Печорин имеет в виду. Но Грушницкому этот язык понятен — интрига добирается до ослепительного финала: дуэли.
Тут Дюма поставил бы точку, исчерпав запасы злодейства и благородства.
Но Лермонтов точки не ставит. И Грушницкий у него перед смертью выкрикивает слова, которые никак не соответствуют дуэльному кодексу: „Стреляйте!.. Я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы меня не убьете, я вас зарежу ночью из-за угла“.