Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Роднички

Верещагин Николай Александрович

Шрифт:

Поезд мчался с сумасшедшей скоростью, будто падал под уклон. И даже когда он пришел в себя, увидел белые занавески на вагонных окнах и ребят, спокойно играющих в карты внизу за столиком, когда грудь отпустило и можно стало дышать, — это паническое, тоскливое ощущение потери, ужасной потери, не прошло.

Он вышел в тамбур, рывком расстегнул ворот рубашки, достал сигареты и закурил… Упругий встречный ветер сквозь щели врывался в тамбур, здесь было легче дышать. Покрытые лесом пригорки и овраги подступали здесь к самой насыпи, и в стремительном движении поезда ближние сосны то снизу заглядывали качающимися вершинами, то, внезапно вырастая, корнями взлетали выше окна. Вагонная качка и эта качка вверх-вниз за окном вызывали головокружение.

Он курил и думал о Тане. Сейчас ему не верилось, что расстались они лишь сегодня утром — этот глубокий, как обморок, сон и сумасшедшая скорость поезда отдалили их прощание на рассвете, казалось, уже на много дней. Каждая минута и каждый километр в сторону города, куда мчал его этот поезд, казалось, обращаются многими часами и сотнями километров в обратную сторону, в сторону Родничков. Расстояние, с каждой минутой увеличивающееся между ним и Таней, выросло в его сознании, чудовищно распухло, оно ощущалось почти беспредельным и продолжало безостановочно нарастать. Нелепость, конечно, но вперед, в сторону города, пространство было каким-то разряженным, легко убывающим, а назад, в сторону Родничков, оно казалось плотным и вязким, таким, которое невозможно преодолеть… Он вроде и понимал, что все это чушь — от перемены направления расстояние не меняется, но помимо его воли какой-то счетчик в сознании лихорадочно отсчитывал каждый метр проносящегося мимо окон пространства, каждый быстрый и четкий перестук спешащих колес. Этот счетчик работал безостановочно, плюсуя метры в километры, множа их на секунды, потом на минуты и часы, деловито подставляя какие-то невозможные, невесть откуда взявшиеся множители с двумя, тремя, четырьмя нулями, так что итог все возрастал и возрастал, расстояние теряло всякие пределы… Итог рос и сверкал в мозгу, как на электрическом табло с прыгающими цифирками, где в темном окошечке справа зыбкая световая рябь — это сотые, в квадратике рядом суматошно прыгающие, словно пульсирующие — это десятые доли секунды, где целые проскакивают с размеренным стуком, а колесико минут неотвратимо наползало все новыми тройками, семерками и колами… Он почти вьяве видел, как этот итог змеился, прыгал и сверкал желтыми точками так быстро, что не хотелось смотреть. Это была чушь, наглая ложь! Табло сломалось, сошло с ума!.. Но нет, это была правда, потому что никто не говорил, что табло для всех — оно только для него одного, и оно правильно отсчитывает отмеренное ему время… Это цейтнот, это жуткий цейтнот! Сейчас же, сию секунду он должен сделать следующий ход, или все проиграно… Ведь даже теперь, пока он стоял и курил здесь в тамбуре, уже не дни отделяли его от их утреннего прощания, а месяц или больше — он терял уже счет.

Он стал вспоминать через даль этого неодолимо нарастающего времени, что было у них при расставании там, за гибельно далеким пространством, в Родничках, и теперь все он видел не так, как тогда (или год, или несколько часов назад), не так, как ему казалось, а как было на самом деле, хотя и прежнее свое представление он помнил…

…Она была в белом платье, вспомнил он, и это обожгло его. Она была в белом платье, — она хотела понравиться ему, а он сделал ей выговор. Она была в белом платье, потому что думала, что она его невеста; ее платье было белого жертвенного цвета. Она была в белом платье…

«Белом!.. Белом!.. Белом!..» — стучали колеса.

…Она обнимала его. Ее тонкие, загорелые, с вечными царапинками руки лежали на ее плечах, этими худенькими и слабыми руками она хотела удержать его, зная, что удержать не хватит силы. Не хватит у нее силы! Не хватит!.. Она тянулась к нему для поцелуя, ее губы были доверчиво открыты, и лучше бы он просто оттолкнул, лучше бы просто ударил ее, чем целовать так, как он целовал ее: холодно, принужденно и торопливо, лишь бы отделаться. А она надеялась, она не верила в такую каменность, в такую жестокость и снова и снова подставляла ему губы, чтобы разбудить его, оживить, очеловечить…

«Оживить!.. Оживить!.. Оживить!..» — торопливо стучали колеса.

Ее глаза… Она смотрела на него так, как будто видела его в последний раз… И как они погасли, когда он, раздраженный этим долгим прощанием, сказал ей, что если она так уж хочет, он останется еще на несколько дней. «Нет, — сказала она. — Тебе нужно ехать. Иди!» Зачем он уехал именно сегодня? Уехал, точно сбежал…

Он почувствовал, что задыхается. Теперь у него уже было ощущение, что та громадность пространства, оставшегося позади, больше не ограничивается даже ходом поезда, что оно взорвалось и стало пухнуть само по себе. И даже, затормози он сейчас этот поезд стоп-краном, все равно его бешеный вал с огромной скоростью понесет поезд дальше, туда, в разреженное пространство, куда бешено втягивает его уже набранная скорость, и выбраться откуда понадобится уже не год и не два, а целая сотня лет, и значит, одной жизни не хватит…

«Нет, это нелепость! — сказал он себе. — Это просто мерещится, я просто не в себе. Можно сойти на ближайшей станции, сесть на обратный поезд до Ельников, и завтра днем я вернусь уже к ней». Умом он это понимал, но паника не проходила. Это была какая-то особая паника, похожая на острый психоз, неподвластный разумным доводам, и понимая это, он ничего с собой поделать не мог: ни дрожи унять, ни сердце успокоить, ни воздуха, задыхаясь, глотнуть…

А поезд набирал и набирал ход. Вагоны скрипели, стонали, раскачиваясь; учащенно и сильно били на стыках стальные диски колес. Лес за насыпью слился в одну сплошную зеленую полосу, над которой летели, клубясь, облака, точно уносимые ураганным ветром.

«Так значит, я люблю ее! — неожиданно понял он. — Я люблю, но это совсем не то, что я думал, нисколько не похоже на то, что я себе представлял.» Его поразило, до чего непохоже, до чего все не так, как он себе представлял… Это было так громадно и ни с чем не сравнимо, что он даже не мог охватить этого разом, не видел границ, не понимал масштаба. И не было вопроса, что оно обещает: большую радость или большое страдание. Это было как небо для слепца, прозревшего, впервые увидевшего его; как небо, которое одно в бешеном скольжении и пляске за окном громадно, недвижно и бездонно висело над миром…

Как только поезд прибыл в город, Антон первым спрыгнул на перрон и, ни с кем не прощаясь, смешался на вокзале с толпой пассажиров. Не раздумывая, он купил в кассе обратный билет до Родничков, но поезд уходил только через два часа — он пошел и сел на скамью в зале ожидания… Теперь, когда обратный билет был у него в кармане, можно было взглянуть на вещи в реальном свете, и хотя ощущение, что напрасно он уехал из Родничков, владело им по-прежнему, а расстояние до них казалось очень и очень далеким, паника немного улеглась, и он уже ясно понимал, что это какое-то наваждение. Но просто сознавать это было недостаточно. Пусть наваждение, помешательство, но ведь оно по-прежнему не отпускало его. Даже физически он чувствовал себя каким-то растерзанным, а нервно еще того хуже — временами его прямо-таки трясло.

Клонившееся к западу солнце сквозь высокие пыльные окна так разогрело заполненный народом зал ожидания, чтобы было жарко и душно, было трудно дышать… На всех скамьях люди спали или просто сидели, закрыв глаза и раскрыв рты. Некоторые, изморенные духотой и ожиданием, вяло ходили взад и вперед. Только дети, неугомонные даже в дороге, с пронзительным криком бегали между скамьями, прятались за горы чемоданов, сумок и рюкзаков. В углу у буфетной стойки мужики пили пиво. Пена из кружек стекала на мраморные крышки столиков, пузырилась среди рыбьих костей и шелухи, мутными каплями падала на пол. Под ногами у жующих и пьющих уже образовались лужицы. Пахло вяленой рыбой, человеческим потом, пахло долгим ожиданием.

Рядом с ним на другой половине скамьи спал, поджав ноги, солдат в новеньком обмундировании со множеством разнокалиберных значков на груди. На полу аккуратно, как в казарме, стояли его кирзовые сапоги. Портянки у солдата были не первой свежести — запах донимал Антона, но пересесть было некуда, и он решил не обращать внимания, терпеть.

На правой и на левой стороне зала было по три высоких узких окна. Левые окна выходили на перрон, где с плавным скрежетом притормаживали поезда, где то густела, то вновь редела спешащая на посадку толпа, где ветер таскал по асфальту обрывки газет и сухие обертки от мороженого, а позади вагонов виднелась путаница стальных, плавно вычерченных блестящих путей. Над этой стальной паутиной вспыхивали и гасли там и сям зеленые, желтые и красные огоньки светофоров: и зеленые звали: «в путь… в путь…», красные вспыхивали: «нет… нет…», а желтые горели неподвижно, как вопрос: «куда?.. зачем?..» А правые окна выходили на привокзальную площадь с длинным серым фасадом гостиницы, со знакомым гастрономом на углу, с трамваем, каждые две минуты убегавшим в сторону центра, и с другой, уже городской толпой, хаотически двигавшейся по площади.

Ни туда, ни сюда он сейчас выйти не мог — его место было здесь в душном зале ожидания. Превозмогая тошноту, он откинулся назад, уперся затылком в высокую спинку скамьи, и закрыл глаза, чтобы ничто не отвлекало. Теперь нужно было сосредоточиться и решать, возвращается он в Роднички или нет. Билет он уже взял, но ему нужен был четкий, логически обоснованный ответ, независимый от того наваждения, которое владело им в поезде. Он не сомневался, что ответ можно вывести, надо только взять себя в руки и хорошенько подумать, но сначала надо расслабиться, чтобы улеглась эта сумятица в голове. В поезде он был неадекватен, голова не соображала после той бессонной прощальной ночи, в дороге им владел какой-то психоз. А сейчас у него есть время подумать, и пусть он чувствует себя неважно, решать надо здесь и сейчас.

Поделиться с друзьями: