Родные и знакомые
Шрифт:
А парни продолжали промывать косточки подрядчика Ахмади, даже в родословной его покопались. Каждый старался сказать о богатее что-нибудь позлей. Хозяин дома, Ахмади-кураист, тоже вставил слово:
— Всю жизнь он такой — за чужой счёт ест…
— Материнскую линию тянет. У него дядья со стороны матери воры были известные.
— И он в течение всего дарованного всевышним дня только о воровстве и думает. В прошлом году, рассказывают, Ахмади пытался у сосновского Ефима жеребчика оттягать.
— Руки у него длинные, что твои жерди.
— При таком богатстве не к лицу бы ему у бедняка последний кусок хлеба изо рта вырывать.
— Ловок по чужим ловушкам шастать.
— Так ведь, чтобы свою построить, надо плечи крепкие иметь.
— Ловушку строить — это вам не лубья, сидя на коне, пересчитывать, — снова вставил слово кураист. — Не кнутовищем тыкать…
— Да уж, надо попотеть. На ловушку брёвен уходит почти как на полдома.
— А и тычет-то он не по совести, приворовывает.
— Ничего! Нарыв когда-нибудь да прорвётся.
— Надо его, борова, под суд отдать. Хватит, попользовался чужим!
— Старик Вагап больно смирный, не получится у него…
— А если бы подал в суд, то заставил бы заплатить за медвежью шкуру.
— Как же, вырвешь кость из собачьей пасти!
— Самигуллу в краже винил, а сам украл, а?
— Вор кричит: «Держите вора!»
— Точно!
Вечером о воровстве подрядчика говорила молодёжь Верхней улицы, а утром заговорил весь аул.
Самигулла злорадствовал. Едва люди заводили речь об украденном медведе — он пользовался случаем, чтобы посрамить своего обидчика.
— Вот где вор-то! Вот оно воровство! — встревал он в разговор. — А ещё сваливал на меня задранного зверем коня!
Вагапа подговаривали подать на Ахмади в суд. Тот колебался. Обратился за советом к старшим по возрасту, сходил к старосте.
— Решите это дело по-мирному между собой, — посоветовал Гариф.
Разговор о том, что Вагап будто бы собирается судиться, дошёл и до Ахмади. Он тоже отправился к старосте, но не стал спрашивать совета, как быть, а только выразил своё отношение к намерению Вагапа:
— Люди у нас готовы друг другу глотки перегрызть!
Впрочем, ясно было, что Ахмади всё ж пришёл за советом и поддержкой. Однако староста лишь повторил ему то, что сказал Вагапу:
— Решите это дело по-мирному между собой.
Обескураженный Ахмади отправился к мулле Сафе. Но и тот, кажется, настроился подпевать голодранцам.
— Священная Книга осуждает рибу [70] , — сказал мулла. — Что случилось, то случилось, об этом знать тебе. Коль допустил ошибку, ублаготвори бедняка чем-нибудь, договорись с ним, и делу конец.
70
Риба — (араб.) — лихоимство, присвоение плодов чужого труда.
Жители Верхней улицы — в большинстве своём по фамилии Галиевы — настраивали Вагапа на решительные действия. Усердствовал и Самигулла, вновь и вновь приходил к Вагапу, уговаривал:
— Ты это дело, сват, так не оставляй. Подай в суд. Я свидетелем пойду. Надо проучить его хорошенько.
Ахмади поначалу не хотел ронять своё достоинство — ни приглашать Вагапа на переговоры, ни идти к нему не собирался. «Чтоб я пошёл на поклон к этому нищему! — думал подрядчик. — Сам заявится».
Но Вагап не заявлялся, а страсти в ауле накалялись. В конце концов Ахмади послал на переговоры Исмагила.
— Ахмади-агай предлагает договориться по-мирному, — сообщил посол Вагапу. — Обещает тебе на расплод козлёнка, просит на том и покончить…
Вагапа это разъярило.
— Не видал Вагап козлёнка! — закричал он. — Ишь, чем хочет откупиться! Суд разберётся!
Получив через Исмагила такой ответ, Ахмади тоже разозлился, сказал высокомерно:
— Ладно, пускай судится. Судом нас не удивишь…
Пришла ягодная пора.
Чуть свет ташбатканские девушки, собираясь по ягоды, устроили переполох.
— Эсэй, я тоже пойду с подружками, — сказала Фатима матери.
Факиха, взглянув на принарядившуюся дочь, выразила удивление:
— Атак-атак! Собралась по ягоды, а надела новое сатиновое платье! Что от него в лесу останется? Могла б сходить в чём-нибудь похуже.
— Полосатое платье зацепилось за гвоздь в двери и порвалось, — виноватым голосом объяснила Фатима.
— И на голову можно повязать платок постарее. Не в гости же идёшь!
В Фатиме вскипела обида, но она промолчала. «Всё бы ей скаредничать, — подумала она о матери. — Носи платье в заплатках и рваный платок — будет довольнешенька. И так уж каждое платье по нескольку лет ношу, штопать устала. Другие девушки не могут наряжаться, потому что нарядов нет, а у меня есть, да надевать не велят».
В сердцах Фатима рванула платок с головы, бросила на пол.
— Куда девала моё холщовое платье? — закричала она на сестрёнку, срывая злость на ни в чём неповинном человеке, и принялась раскидывать висевшую на перекладине одежду. Делала она это не из желания отыскать вещь, а в отместку матери. — Вот одна среди всех и буду ходить в холстине!
— Ах-ах! И слова ей, своевольной, не скажи! Тут же бес в ней просыпается. Ладно, иди как есть, — пошла на попятную Факиха. — Только поаккуратней там…
Фатима вышла, громко хлопнув дверью.
В последнее время она стала внимательнее к своей одежде, ходила принаряженная. Боялась попасться в каком-нибудь старьё на глаза Сунагату. Ей не приходило в голову, что Сунагат будет любить её, как бы она ни одевалась. А может быть, и приходило, кто знает… Но так или иначе, Фатима теперь, оставшись в доме одна, не упускала возможности оглядеть себя в засиженном мухами зеркале, что висело на простенке, между окнами.
Факиха не могла не заметить перемен в поведении дочери. Мать даёт ей поручение, а Фатима не слышит, думает о чём-то своём. Мать окликает её погромче — Фатима вздрагивает. Рассеянной стала: не закончив одно дело, начинает другое, а то и вовсе о порученном забудет; с посудой обращается неаккуратно.
Иногда Фатима надолго задумывается, уставившись в одну точку. Рядом ходят люди, о чём-то говорят, но для Фатимы они — лишь силуэты, лишь бесплотные тени, девушка не слышит их слов.
Задумчивость порой сменяется чрезмерным возбуждением. Фатима чувствует необыкновенный душевный подъём, громко поёт в летней кухне или, отправившись с коромыслом и вёдрами за водой, напевает про себя.
И в это утро, когда собирались идти по ягоды, она была настроена радостно, возбуждена. Мать подпортила ей настроение.