Родные и знакомые
Шрифт:
Ни к чему определённому в своих размышлениях Ахмади так и не пришёл.
Его имущество было застраховано. После пожара написали с участием старосты акт, вдвое-втрое преувеличив убытки, и Ахмади получил страховые, на которые мог бы заготовить мочала и ободьев вдвое больше, чем сгорело.
Поскольку на подворье, кроме овечьего закутка, помещений для скота не осталось, Ахмади отправил всю свою живность в горы, на хутор. Там его работники Ишмухамет и Абдельхак прожили под одной крышей с батраками Багау-бая до весны.
В горах у Ахмади был запас сена, но многочисленное стадо быстро свело его на нет. К тому же Абдельхак с Ишмухаметом старались побыстрее скормить сено, надеясь сразу после этого вернуться в аул. Их надежда не оправдалась. Ахмади велел оставаться на хуторе, рубить ильм и кормить скот древесными ветками и корой. Вернулись они домой уже после того, как сошли снега и появилась трава.
«Нухова невестка утопилась!..»
Эта весть пронеслась по Туйралам быстрее ветра. Кто-то якобы сам с берега видел, как стремительное течение уносило тело Фатимы, то всплывавшее, то исчезавшее в волнах. Люди не допытывались, кто именно видел, ибо главное было яснее ясного: не выдержала, бросилась в воду.
В доме Нуха поднялся переполох. Услышав новость, Нух сначала лишился дара речи, затем обругал жену и заодно — бестолково заметавшихся дочерей, вскочил на коня и через гору, возле которой Инзер делает петлю, помчался к реке, дабы перехватить утопленницу. Вслед за ним несколько парней с мотками верёвок в руках — дескать, заарканят тело и вытащат на сушу. Доскакав до берега, все они довольно долго всматривались в бешеную воду. Мимо проплывали смытые где-то с берегов брёвна, вывороченные с корнями деревья. Вскоре показался плот, кошмы которого едва выступали из воды. Два плотогона орудовали огромными вёслами, закреплёнными в передней и хвостовой части плота. На средней кошме, на дощатом настиле, возвышался крытый полубками шалаш.
— Откуда вы? — крикнул Нух.
— Из Азова, — ответил один из плотогонов.
Нух больше ничего не успел спросить, плот пронёсся мимо и на повороте скрылся за деревьями.
Вернувшись домой ни с чем, Нух опять накинулся на жену и дочерей:
— Куда смотрели? Дармоедки, свора бездельниц, только и умеете, что по аулу из дома в дом шастать. Чем теперь откупитесь, если притянут к ответу?
Дочери помалкивали. Гульямал, которая безуспешно старалась напоить молоком орущего голодного младенца, сделала попытку возразить мужу:
— Так ведь не дитя она малое, чтоб за ней всё время ходить. И не первый раз пошла на речку…
В доме Нуха с этого дня воцарилось безмолвие. Нарушал его только маленький Мырзагильде. Заслышав его плач, Нух рычал из своей половины:
— Заткните чем-нибудь рот этому подменён ному злым духом!
Ухаживала за ребёнком Гульямал. Она жалела внука, по-своему любила его. «Вылитый Кутлугильде, — думала Гульямал. — Будто с отцовского лица сняли кожу и этому налепили. В нашу сторону потянул, наша кровь…». Она поила малыша парным козьим молоком, купала, стирала ему пелёнки. Поначалу Мырзагильде, даже сытый, искал материнскую грудь и плакал, но вскоре привык к козьему молоку.
В Туйралах гибель Фатимы — никто в ней не сомневался — на несколько дней заслонила все другие события. В связи с этим вспоминали, что в ауле прежде уже был подобный случай: одна из невесток, доведённая до отчаяния свёкром и свекровью, бросилась со скалы, высящейся на противоположном берегу Инзера. Отсюда и название — Килен-оскак, то есть скала, с которой слетела невестка.
В гибели Фатимы винили Нух-бая и Гульямал, потому что весь аул знал, как они изводили несчастную.
Женщины аула, обсуждая чрезвычайное происшествие, всплёскивали руками:
— Коль невестка, так что ж — на каждом шагу шпынять её?
— И не говори! Людей бы постыдились. Ведь жена единственного сына…
— Разве ж дело — из-за подохшего телёнка терзать невестку?
— Будто у других такой убыток не случается!
— Чем богаче, тем жадней…
— Гульямал из дома в дом ходила — плакалась: невестка две или три пары войлочных чулков износила, и уже второе платье, дескать, ей пришлось сшить…
— Вот ненормальная! Где ж она — одежда, которая бы не изнашивалась?
— Младенца жалко. И ведь надо, как на отца похож!
— Не понимает ещё своего горя, машет ручонками, трепыхается, как птенчик.
— И для Гульямал дело нашлось, будет на старости лет с дитем нянчиться.
— А я про этого, про Нуха говорю: тоже мне мужчина, в женские дела нос суёт. Тьфу!
— Будто у невестки только и было на уме, что свёкра со свекровью разорить…
Мужчины разделяли мнения своих жён, но сами при встречах были немногословны.
— Ахмади, наверно, это так не оставит. Не знай, как Нух вывернется, коль к ответу его притянут. Привык на чужой шее кататься… — скажет кто-нибудь, а остальные лишь покивают, выражая согласие.
Со временем пошла гулять по аулу неизвестно кем сочинённая песня:
Две серебряных серёжкиНадевала Фатима.Сердце бедной изболелось —В воду бросилась сама.Фатиме не позволялиНасладиться даже сном,А теперь она заснулаНавсегда на дне речном.В половодье на ИнзереНе измерить глубину.Что подумала, бедняжка,Уходя к речному дну?Кутлугильде пишет в письмах,Что скучает по жене.Фатима о том не знает,На речном покоясь дне.Как взгляну на Килен-оскан,Горько мне и свет не мил.Фатима б не утопилась —Свёкор злой её сгубил.Глава восемнадцатая
Апхалик получил письмо с фронта от Гибата. Письмо было написано на языке тюрки [106] . Апхалик долго читал его, бормоча себе под нос, и, наконец, поняв, что Гибат жив-здоров, протянул письмо жене:
— На-ка, прибери. Толком не поймёшь, что пишет. Надо дать прочитать Мухарряму-хальфе.
— Цари там не помирились, не сообщает?
— Вроде бы об этом ничего нет. Пишет, что сидят на позициях.
106
Тюрки — книжный, сильно арабизированный язык, которым пользовались образованные слои многих восточных народов.
Гульямиля сложила помятые листки вчетверо и сунула их в щель оконного косяка. Но вскоре прибежала жена Гибата Гульсиря.
— Слышала я, кайнага, будто получил ты письмо от младшего брата. Правда, нет ли? — спросила она несмело.
Апхалик подтвердил, что да, получил, и велел жене отдать письмо снохе.
Гульсиря спрятала драгоценные листочки под шаль и, прижимая их рукой к груди, заспешила домой, а оттуда, взяв с собой четырехлетнего сына, — к Мухарряму-хальфе. Учитель жил у Багау-бая, которого Гульсиря почему-то очень боялась, но, к её счастью, хозяина не оказалось дома. Мухаррям, узнав цель её прихода, обрадовался: