Роман без названия
Шрифт:
— Вольно вам шутить? А где ж вы найдете другой такой дом и такую кухню, как моя? Где найдете такого хозяина, который разоряет себя ради ваших удобств? В общем, я ведь только советовал, можете поступать, как вам угодно, — сами рассудите, как вам лучше. Мне комната эта нужна, скоро должна приехать целая труппа вольтижеров из Вены, — слышите, из Вены! — они мечтают и хлопочут о том, чтобы поселиться в моем доме, известном на всю Европу, — без хвастовства! — и мне как раз не хватает одной комнатки для самого антрепренера… Мы могли бы поладить полюбовно.
— В самом деле, — сказал Щерба, — возможно, это разумный выход, вы возвращаете пану Шарскому деньги, а мы возьмем его к себе.
Горилка вытаращил глаза и поперхнулся.
— Что касается денег, да, денег, — медленно выдавил он, — так всей Европе известно, как эта шельма, прошу прощения, меня разорила, вконец разорила. К тому же мне надо на каждой операции что-то заработать, значит, и тут… Нет, денег я не дам, но какое-то время могу кормить.
Этим же вечером Станислав, не умевший за себя постоять и согласившийся сменять жилье на харчи, переселился из комнатки, где после ухода Базилевича жил один и спокойно предавался своим думам, в две более просторные комнаты, полагаясь на любезность коллег, которые там жили сообща. То было первое испытанное им унижение и его первый шаг в новой жизни.
Время мчалось быстро, Станислав теперь трудился за двоих, понимая, что лишь собственный труд будет основой всей его жизни. Его окружили новые друзья, совсем непохожие на тех, с кем он учился на медицинском, — каждое отделение имело свое лицо. Медики, в большинстве люди бедные и работящие, занимались своей наукой с энтузиазмом, бодростью и интересом, стараясь скрасить печальные предметы юмором, часто собираясь в кружки для совместных занятий и взаимной поддержки. Шкала способностей в их среде, начиная от выдающихся умов до самых жалких тупиц, была очень разнообразна, равно как воспитание, привычки, способности. Здесь царили насмешка над всем и вся и неверие, хотя были и исключения, в основном же медики были материалистами. Если бы не благородные молодые чувства, которых не мог погасить заразительный скепсис, эта часть студентов могла бы внушать страх с таким холодом приучались они смотреть на мир, имея дело с трупами или с человеком в ненормальном, болезненном, жалком состоянии; но и здесь святые идеи братства, самоотверженности, чувство чести буйно пробивались из руин и озаряли тусклый горизонт материализма.
У студентов-медиков идеи эти порой доходили до восторженности, глубоко волнуя юные сердца, — ведь если с одной стороны человека морозить, он будет искать на другой стороне, чем бы согреться и себя приободрить.
Отделение словесных наук, сравнительно малочисленное, состоявшее из студентов, пожалуй, еще более бедных, влекомых к этим неблагодарным занятиям неодолимой страстью, отличалось большею однородностью дарований и единством облика. Учащихся тут было немного, все люди думающие, трудящиеся, которых в будущем ожидал нелегкий учительский хлеб, и среди потертых мундиров этих усердных приверженцев науки едва ли виднелись на полупустых скамьях два-три нарядных сюртука богатых студентов, которым важно было лишь получить диплом.
Большинство же на отделении словесных наук были людьми не без способностей и, рассчитывая на них, грешили неразлучной с ними в юности заносчивостью. Базилевич представлял собою характерную фигуру для этого типа студентов, знавших, что добиться чего-нибудь они сумеют лишь незаурядным талантом и тяжким трудом, — настолько нива, которую они собирались возделывать, была неплодородна.
Здесь вы нашли бы меньше братских чувств, дружеских связей, сердечности и веселья, чем у медиков, — каждый держался особняком, думал только о себе, верил только в себя и редко кто был склонен улыбаться.
Несколько студентов педагогического института [23] , еще более спесивых, так как были избранными и составляли предмет зависти, держались вместе и сидели отдельно на скамьях и без того пустых. Стась не нашел здесь ни друзей, ни молодого задора — ранние морщины на лбу, преждевременно очерствевшие сердца, замкнувшиеся в себе, чтобы все свои силы вложить в какое-то необычайное творение.
Базилевич по-дружески встретил его чуть ли не бранью.
— Надо было сразу так поступить, — со смехом сказал он. — Да ты же баба! Все колеблешься, нелегко придется тебе в жизни, но лучше поздно, чем никогда.
23
По уставу 1804 г. при университетах были учреждены педагогические институты, готовившие учителей средних учебных заведений. Студенты этих институтов были казенными стипендиатами.
Стась сразу приметил, что не всегда заносчивость равнялась способностям и могла служить их признаком; примерно половина самых чванливых, вроде Базилевича, обладали весьма посредственными дарованиями, но не желали это признать, убеждая самих себя и окружающих, что таят в своей душе гений, который вот-вот засияет. Были там и умники, которых природа щедро наделяет памятью, сметливостью, понятливостью, легкостью усвоения и присвоения чужого, первые ученики, что, нахватав медалей, набрав венков, выходят в свет, не умея свои познания применить к делу. Заученное остается у них на всю жизнь вместе со студенческой самоуверенностью и чванством — но не больше. Рядом с ними встречались характеры менее заурядные — юноши робкие, с виду рассеянные, обладавшие неважной памятью, учившиеся с трудом, вечно уносившиеся мыслью куда-то вдаль от места, где ей надлежало быть, насилу справлявшиеся с экзаменами, но впоследствии, освободившись от педагогических пут и научных формул, они, выйдя в жизнь, одним мановением затмевают былые светочи, которым на студенческой скамье, казалось, были едва по пояс.
К этой-то категории принадлежал Станислав, не веривший в свои силы, робкий, лишь минутами способный к лихорадочной храбрости, а все остальное время позволявший собою верховодить любому кто захочет. Базилевич, который меньше его знал и умел, но ухитрялся ловко пользоваться своим багажом и даже щеголять им, брал верх над Станиславом и многими другими, а с теми, кого не мог одолеть, так дерзко вступал в бой, так едко их высмеивал, так издевался, так охаивал, что в конце концов победа оставалась за ним.
Все сокурсники Шарского уже мечтали о сочинительстве и в свободные часы пробовали свои силы, пытались творить.
Базилевич ухватился за модную тогда форму сонета, толковал Петрарку, а также писал песенки и декламировал их настолько искусно, что обезоруживал критиков, — слушая его, можно было лишь хохотать до упаду, но никак не обсуждать его стихи.
Станислав же, ни много ни мало, начал сразу трагедию, поэму, роман и исторический труд. Его плодовитый ум мечтал о великих творениях, которые он мысленно видел уже готовыми и полными совершенств, каких они, вероятно, никогда бы не достигли даже при долгой и кропотливой работе. Обольщенный тем, что являвшиеся в минуты вдохновения образы были прекрасными, вернее, могли стать прекрасными, Станислав бросался писать, но, когда на первом же листе бумаги, исчерканном неумелою рукой, появлялось лишь бледное отражение той великолепной картины, руки у него бессильно опускались.
Он принимался за что-нибудь другое, повторялось то же самое. Он еще не знал, что само вдохновение, уносящее в заоблачную высь, удаляющее от будничной трудовой нивы, это едва ли не помеха поэту-художнику, который должен усердным трудом воссоздавать образ, взлелеянный в его душе. Он не знал, что вдохновению надо сперва дать выкристаллизоваться в твоем уме, и лишь когда оно обретет форму, отливать в ней бронзовую статую, — о, многого еще не знал он и ежеминутно отчаивался от неудач, пытаясь свой дивный, обольстительный замысел сразу же воплотить столь же цельным, могучим, ярким, красочным, каким был нетленный его прообраз.
О да, одно дело мысленно созерцать небесные картины, отражающиеся в твоей душе, и другое, совсем другое, — лепить из глины и грязи! Один лишь бог, взглянув на свое творение, мог сказать, что это хорошо, а художник… Ах, художник станет рукоплескать своему созданию, разве когда его дух, чувства и воображение придут в упадок, когда он переживет самого себя!
Те, кому неизвестен прообраз, у кого перед глазами лишь бледная копия, будут считать ее шедевром, но сам творец, не позабывший свою прекрасную мечту, должен с сожалением взирать на тень идеала, испытывая гневное желание уничтожить создание рук своих.