Роман императрицы, Екатерина II
Шрифт:
Тем же, кто ей нравился и пока нравился, она дарила без счету. В 17811 году при женитьбе графа Браницкого на племяннице Потемкина она дала 500.000 рублей приданого невесте и столько же жениху, чтобы он расплатился с долгами. Раз она забавлялась тем, что придумывала в шутку, какою смертью могут умереть главные лица при ее дворе. Она решила, что Иван Чернышев умрет от гнева; графиня Румянцова оттого, что слишком долго тасует карты, Илья Всеволожский от приступа вздохов. И так далее. Сама же она умрет от излишней угодливости к людям.
Но она была не только угодлива: в ней было много прирожденного великодушия, что она и доказала не раз. С лицами, которых она удостаивала своим доверием, она никогда не входила в мелкие счеты из-за убеждений или чувств, что так любят делать женщины. Она не умела быть недоверчивой. Одному иностранному художнику Рейфенштейну - "божественному" Рейфенштейну, как она его называла, - которому она поручила сделать значительные закупки для картинной галереи Эрмитажа, показалось, что она подозревает его честность. Гримм, служивший между ними посредником, тоже заволновался.
"Убирайтесь вы оба с вашими завещаниями и отчетами!
– написала тогда императрица Гримму.
– Никогда в жизни я не имела подозрений ни на одного из вас. К чему же вы надоедаете мне этими мелочами и бессмысленными пустяками".
Она прибавляла: "Никто не наговаривает и не наговаривал мне на "божественного". Гримм мог поверить ей в этом на слово. Она никогда не допускала до себя инсинуаций, столь обычных в придворной жизни. Говоря ей дурно о других, можно было повредить только самому себе. Даже Потемкин испытал это на себе, когда, пытался поколебать ее доверие к князю Вяземскому.
Но зато, если дело шло о том, чтобы помочь друзьям или защитить их, она бывала готова на все и даже забывала о своем высоком положении. Однажды ей доложили, что у г-жи де-Рибас, жены итальянского авантюриста, произведенного ею в адмиралы, начались трудные роды: она сейчас же вскочила в первый попавшийся экипаж, стоявший у подъезда дворца, вихрем влетела в комнату своей приятельницы, засучила рукава, надела передник. "Ну, теперь за работу вдвоем!
– сказала она акушерке, - и постараемся хорошо ее исполнить!" Случалось, что многие злоупотребляли этой слабостью Екатерины. "Все знают, что я добра до того, что меня можно беспокоить из-за всякого пустяка", - сказала она как-то. Но была ли она просто "добра"? Да, по-своему, но не так, как все люди. Впрочем, самодержавная владычица над жизнью сорока миллионов людей и не могла быть такою, как все. M-me Виже-Лебрен, мечтавшей написать портрет великой государыни, кто-то посоветовал. "Возьмите, - сказали ей, - вместо холста карту русской империи; как фон - мрак ее невежества; вместо драпировки остатки истерзанной Польши; колоритом - человеческую кровь; рисунком на заднем плане - памятники царствования Екатерины и, чтобы оттенить их, - шесть месяцев управления ее сына". В этой мрачной картине есть своя доля правды. Но в ней нет оттенков. Во время страшного Пугачевского бунта, как ни сурова была Екатерина при подавлении восстания, грозившего ее престолу, она предписывала графу Панину ограничиваться лишь необходимыми мерами строгости. И как только Пугачев был схвачен, она постаралась смягчить положение жертв этой ужасной междоусобной войны. Но в то же время в Польше все ее генералы отличались крайней жестокостью, и она не мешала им. После избиения, сопровождавшего взятие Варшавы, она приветствовала Суворова. У нее, в ее царстве, "откуда, по словам Вольтера, - исходит теперь свет", кнут работал, как и в старину, и палка по-прежнему бьет окровавленные спины рабов. И Екатерина допускала у себя и этот кнут, и палку. Все это требует разъяснения.
Прежде всего надо отдать себе ясный отчет о том представлении представлении, очень обоснованном и очень обдуманном, - которое русская императрица составила себе о деле управления государством и о своих обязанностях. Нельзя вести войну, не имея раненых и убитых, нельзя подчинить себе свободолюбивый народ, не затопив его сопротивление в крови. Желая овладеть польскими провинциями, - было это желание законным или беззаконным, мы здесь касаться не будем, - приходилось мириться со всеми последствиями этого завоевания. И Екатерина так и поступила, откровенно и спокойно взяв на себя всю ответственность за это дело: спокойно потому, что в подобных случаях она руководилась только государственными соображениями, заменявшими ей и совесть, и даже чувство; и откровенно потом, что она не была лицемерна. Она была, бесспорно, прекрасной актрисой и даже актрисой первостепенной, но бывала ею лишь в силу своего исключительного положения, состоявшего в сущности в том, чтобы всегда разыгрывать роль. В этом смысле французский поверенный в делах Дюрань и высказал о ней следующее суждение в одном разговоре: "Моя опытность не может мне здесь пригодиться; эта женщина так же фальшива, насколько наши обманщицы; сильнее этого я ничего не могу сказать". Но Екатерина никогда не была лицемерной из любви к искусству, из желания обмануть других, как это часто делают люди, или из потребности обмануть самое себя. "Она слишком горда, чтобы обманывать", - сказал про нее принц де-Линь.
И в том, что она сделала или что допустила сделать в Польше, она имела не мало сообщников, начиная с самой Марии-Терезии, этой набожной императрицы. Только та смешивала свои слезы с кровью, которую проливала. "Она все плачет и все захватывает", - говорил про нее Фридрих. Екатерина же не пролила при этом ни слезы.
Екатерина повиновалась в данном случае еще и другому государственному принципу. Как она ни была самодержавна, но сознавала, что не может присутствовать везде. Суворову был отдан приказ взять Варшаву. Он взял ее. Как? Это было его дело, и никто не смел в это вмешиваться. Это принцип безусловно спорный, - но нам здесь не место разбирать политические теории. Мы имеем в виду лишь характеристику Екатерины.
И, наконец, Екатерина была русской императрицей, а достаточно сказать, что Россия восемнадцатого века являлась страной, к которой европейские понятия о справедливости и о чувстве были не применимы, и где чувствительность, как нравственная, так и физическая, подчинялась своим, особым законам. В 1766 году, во время пребывания Екатерины в Петергофе, сильный шум во дворце поднял раз ночью на ноги и ее самое и весь двор. Это вызвало большой переполох и волнение. Виновником тревоги оказался лакей, ухаживавший за одной из горничных императрицы. Его судили и приговорили к сто одному удару кнутом, что почти равнялось смертной казни; затем, если бы он выжил после этой пытки, ему должны были отрезать нос, заклеймить лоб раскаленным железом и сослать его на вечное поселение в Сибирь. И никто не был возмущен таким приговором. Но только по таким чертам времени, а также по понятиям, чувствам и степени отзывчивости среды, в которой жила Екатерина, и можно судить ее, как государыню, хотя в политическом отношении она все-таки, бесспорно, не заслуживала названия милостивой.
А вне политики Екатерина была очаровательной императрицей, которую все обожали. Это невольно бросается в глаза. Приближенные не нахвалятся на нее. Слуги - ее баловни. Всем известна ее история с трубочистом. Екатерина вставала всегда рано, так как любила работать утром, в тишине, и, чтоб никого не беспокоить, иногда сама затапливала у себя камин. Раз, затопив печь, она услышала в трубе пронзительные крики и вслед за ними ряд отборных ругательств. Она сейчас же поняла, в чем дело, скорее потушила огонь и стала смиренно просить прощения у бедного маленького трубочиста, которого чуть было не сожгла живым. Предание сохранило о ней еще много подобных рассказов. Однажды графиня Брюс вошла в уборную императрицы и застала Екатерину полуодетую, со скрещенными на груди руками, в позе человека, который терпеливо ожидает чего-то. На удивленный вопрос графини, Екатерина сказала ей:
"Что поделаешь, все мои девушки бросили меня. Я только что примеряла платье, которое так дурно на мне сидело, что я рассердилась; тогда они оставили меня здесь одну... и я жду, чтоб они перестали на меня дуться".
Посылая Гримму письмо, написанное почти неразборчивым почерком, она в извинение говорит:
"Камердинеры дают мне в день по два чистых пера, которые я считаю себя в праве исписать; но если они у меня испортятся, я уже не смею спросить себе новых, и пишу, как умею, тупыми, переворачивая их во все стороны".
Раз вечером, долго и напрасно прозвонив, она вышла в переднюю и нашла тех же своих камердинеров, поглощенных в карточную игру. Тогда она кротко предложила одному из них сесть за него и докончить за него партию с тем, чтоб он исполнил скорее необходимое для нее поручение. Другой раз, поймав лакеев на том, что они брали себе провизию, предназначавшуюся для ее стола, она сказала им строго:
"Чтобы это было в последний раз!" И затем прибавила: "А теперь бегите скорее, чтобы вас не увидел дворцовый комендант".
Она заметила как-то, в окно дворца, старуху, ловившую курицу; но через минуту уже за самой старухой гнались придворные слуги, старавшиеся выказать особое усердие на глазах у императрицы: курица была "казенная", а старуха бабушка одного из поваренков; итак, двойное преступление. Но, исследовав это дело, Екатерина приказала, чтобы бедной женщине каждый день давали по курице, только уже зарезанной и выпотрошенной.
Она содержала, трогательно ухаживала и терпела возле себя, несмотря на все ее немощи, старую немку-кормилицу, до самой ее смерти.