Роман императрицы, Екатерина II
Шрифт:
"Работоспособный, слишком часто меняющий свои мнения и своих фаворитов, чтоб сейчас же взять нового фаворита, советника или любовницу; быстрый, пылкий, непоследовательный, - он станет когда-нибудь, может быть, опасным. Он мыслит ложно, но сердце у него прямое; суждения его совершенно случайны. Он недоверчив, подозрителен, в обществе любезен, в деловых сношениях невыносим, страстно предан чести, но, увлеченный своею вспыльчивостью, не всегда умеет разбирать правду. Он разыгрывает недовольного, угнетенного, хотя ею мать ничего не имеет против того, чтобы за ним ухаживали и давали ему возможность развлекаться, сколько он пожелает. Горе его друзьям, врагам, союзникам и подданным! Притом он чрезвычайно изменчив; но за то короткое время, когда он хочет чего-нибудь в душе, или когда любит или ненавидит, то отдается чувству со стремительностью и упорством. Он презирает свой народ и говорил мне в былое время в Гатчине такие вещи, которых я не смею повторить".
Впрочем, может быть, преклонение перед Екатериной заставляло очаровательного принца сгущать на своей палитре одни темные краски? Послушаем свидетельство другого лица, более беспристрастного в данном вопросе и наверное самого авторитетного из всех. Среди придворных Екатерины у Павла был друг и поверенный тайн, который должен был стать всемогущим после смерти императрицы. Великий князь выказывал ему постоянно свою привязанность и даже уважение и осыпал его милостями: он не скрывал, что хочет сделать его своим первым министром. То был граф Ростопчин. И вот что он говорил о своем привилегированном положении и о великом князе, сделавшем его своим избранником. Он писал графу Воронцову, русскому послу в Лондоне: "Для меня нет ничего в свете страшнее после бесчестия, как его благосклонность". В других письмах он горько осуждал будущего императора, как человека, вечно со всеми препиравшегося, изо всех делавшего себе врагов и стремившегося подражать печальной памяти Петру III, разыгрывая по его примеру прусского короля с вверенным ему небольшим гарнизоном. Ростопчин писал: "Великий князь находится в Павловске постоянно не в духе, с головою, наполненною призраками, и окруженный людьми, из которых наиболее честный заслуживает быть колесованным без суда". Он прогнал Александра Львовича Нарышкина, бывшего искренне ему преданным; жестоко оскорбил князя А. Куракина, которого еще накануне называл "своею душой". Он преследовал своими ухаживаниями Нелидову, и та, чтобы спастись от них, просила у императрицы позволения покинуть двор и уйти в монастырь.
Нелидова, фрейлина великой княгини, - если верить Рибопьеру, она была "мала ростом, дурна, черна, но очень умна", - имела нескольких предшественниц в милостях великого князя: прежде всего фрейлину Шкурину, тоже выразившую желание постричься и действительно выполнившую его; говорили, что Шкурина была дочь придворного истопника, находившегося в очень близких отношениях с Екатериной еще в бытность ее великой княгиней. Ее сменила Лопухина. Все эти привязанности не были, по-видимому, чисто платонического характера, как чувство Павла к Нелидовой. Так, ходили слухи, что у кн. Чарторыйской, вышедшей вторым браком за графа Григория Разумовского, был от Павла сын, которого назвали Семеном Великим.
Но ни одна из этих женщин не любила Павла. По рассказу Ростопчина, Нелидова открыто издевалась над ним и презирала его. Порвав с ним, она осталась при дворе, где ее успех "бесил его" и делал его смешным.
Но письма самого Павла, сохранившиеся для потомства, рисуют нам его в совершенно ином свете. Те, что он писал за 1776-1782 гг. барону Карлу Сакену, одному из своих воспитателей, можно считать почти откровением: мы видим в них нежную, любящую, благодарную душу, возвышенный ум и даже известную долю здравого смысла. Барон Карл Сакен был русским послом в Копенгагене. Павел писал ему:
"Вы видите: я не бесчувствен, как камень, и мое сердце не так черство, как то многие думают. Моя жизнь докажет это".
"Я предпочитаю быть ненавидимым, делая добро, нежели любимым, делая зло".
"Если я когда-нибудь заслужу что-либо хорошее, то знайте, что это благодаря вам, как и всем тем, кто старался смягчить мою сухую природу".
"Все блестящее несвойственно мне; становишься только неловким, стремясь быть тем, чем не можешь быть".
Павел не был лишен, по-видимому, и острого природного ума. Во время его пребывания в Париже, на обеде, который ему давали представители литературы, Лагарп удивился, услышав, что великий князь называет "превосходительством" (Excellence) своего врача Шеффера. Павел объяснил ему, что этот титул соответствует чину Шеффера. Лагарп сказал на это:
– Но если врачи имеют в России генеральский чин, то какое же положение занимают там литераторы?
– Если бы моя матушка была тут, - ответил Павел: - она наверное называла бы вас "высочеством".
В другой раз граф д'Артуа предложил ему одну из английских шпаг, которыми Павел любовался:
– Я лучше попрошу у вас ту, - сказал великий Князь: - которой вы возьмете Гибралтар.
Как известно, граф д'Артуа готовился идти на юг Испании во главе экспедиции, оказавшейся, впрочем, неудачной.
Правда, не следует, может быть, придавать веры всем этим анекдотам: ведь наследники императорских престолов так легко находят себе поклонников. Но каковы бы ни были природный ум и сердце Павла, их омрачала его крайняя нервность, по поводу которой носились различные и зловещие толки. Уже в октябре 1770 года Сабатье доносил герцогу Шуазелю, что у великого князя "бывали страшные конвульсии и совершенно недвусмысленные признаки очень сильного припадка падучей". Сабатье объяснял болезнь великого князя тем, что, как ему рассказывали, маленького Павла сильно испугали при свержении Петра III, сказав ему, что отец хочет его убить: ему сообщили это грубо и без всякой осторожности, не щадя ребенка, и это так поразило Павла, что на всю жизнь потрясло его здоровье. Аллонвиль приводит в своих Записках другую версию со слов эллиниста Виллуазона, "серьезного человека, имевшего долгие и постоянные сношения с великим князем": умственные способности Павла пострадали будто бы от больших доз опия, которые он принимал при очень своеобразных условиях: "граф, а впоследствии князь Разумовский, его близкий приятель, но связанный еще более интимной дружбой с великой княгиней, рожденной принцессой Дармштадтской, ужинал каждый день один с августейшими супругами и не нашел иного способа, чтобы превращать трио в уединение вдвоем".
Самый факт слишком большой близости между графом Разумовским и первой супругой Павла установлен почти с достоверностью. Согласно депеше Дюрана графу Верженну, в октябре 1774 года Екатерина решила открыть глаза сыну, но безуспешно. И только после смерти великой княгини Павел узнал правду, найдя в бумагах покойной жены компрометирующую переписку. Разумовский получил тогда приказание выехать за границу. Но играл ли в этой придворной интриге какую-нибудь роль опий, - трудно сказать.
Душевное здоровье Павла еще с малолетства внушало большие опасения. Когда 1781 г., проезжая через Вену, он должен был присутствовать на придворном спектакле и решено было дать "Гамлета", актер Брокман отказался исполнить эту роль, сказав, что не хочет, чтобы в зале было два Гамлета. Иосиф послал ему 50 червонцев в благодарность его за его такт. Павел был всегда нервен, раздражителен и крайне впечатлителен. В 1783 году маркиз Верак писал из Петербурга, что, узнав о внезапной кончине графа Панина, великий князь потерял сознание. Впрочем, уж одна та мрачная церемония, которую он разыграл при своем восшествии на престол, думая реабилитировать этим память отца, достаточно характерна, чтобы подтвердить подозрения в безумии, висевшие над головою Павла при его жизни и не утихшие и после его безвременной кончины. Рассказ о том, что он приказал вынуть из гроба останки Петра III и посадить покойного императора на престол в знак коронования, вымышлен. В гробу несчастного императора, - тело его не было набальзамировано, - через тридцать четыре года не оставалось ничего, кроме скелета. И сын Екатерины удовольствовался тем, что возложил на алтарь Петропавловского собора уродливый череп, который и увенчал царской короной.
Все знают также историю краткого правления наследника Екатерины, на которого она естественно смотрела с гневом и боязнью. И не простительно ли было бы поэтому с ее стороны желание спасти свой народ от его печального царствования? Но зато, если рассудок ее сына и был омрачен, то разве не была виновницей его безумия сама Екатерина, так равнодушно и невозмутимо погубившая его здоровье? Ведь мучительный бред больной души Павла мог быть вызван кровавою тенью Ропшинского дворца...
V.
Другой сын Екатерины.
– Бобринский.
– Равнодушие и заброшенность. Нехорошая мать и лучшая из бабушек.
– Воспоминание внуков.
– Нежность к ним Екатерины.
– Немецкие принцессы съезжаются дюжинами.
– Из этой массы выбирают супруг для великих князей.
Тяжким свидетельством против Екатерины в этой грустной и не вполне выясненной истории ее отношений к Павлу, так омрачившей ее блестящее и великое царствование, служит ее обращение с другим сыном, который не мог тревожить ни ее честолюбия, ни ответственности перед Россией. Как мы знаем, у Екатерины был побочный сын, названный Бобринским. Любила ли она его? По-видимому, нет. Заботилась ли она по крайней мере о нем? Она давала ему средства для жизни, позволяла путешествовать за границей и даже сорить деньгами, но когда он стал злоупотреблять этим последним правом, то отнеслась к нему с удивительным, по своей непринужденности, равнодушием.
"Что это такое, эта история с Бобринским?
– писала она Гримму.
– Этот молодой человек необыкновенно беспечен... Если бы вы могли узнать о положении его дел в Париже, то доставили бы мне удовольствие... Впрочем, он имеет полную возможность расплатиться сам: он получает 30.000 годового содержания..."
Два года спустя она писала опять:
"Очень жаль, что г. Бобринский входит в долги; он знает свои средства; они вполне приличны. Но, кроме них, у него нет ничего".
Она давала таким образом понять, что не станет платить долгов сына; сверх того относительно умеренного содержания, которое было назначено ему, он и его кредиторы ни на что больше не смели рассчитывать. И она сдержала слово. К концу 1786 года у молодого Бобринского было уже несколько миллионов долгу в Париже, не говоря о его кредиторах в Лондоне, от которых ему удалось бежать. Между прочим он подписал вексель в 1.400.000 ливров на имя маркиза Феррьера. Екатерина все не принимала никаких мер, чтобы остановить безумства молодого человека. Но тут она решилась: она выписала его в Россию и поместила в Ревель под строгий надзор. Но при этом она не выказала ни малейшего желания видеть его и узнать его ближе. Только бы он оставил ее в покое, не требовал у нее денег и не заставлял говорить о себе: вот все, что ей от него было нужно.