Роман императрицы. Екатерина II
Шрифт:
«Убирайтесь вы оба с вашими завещаниями и отчетами! — написала тогда императрица Гримму. — Никогда в жизни я не имела подозрений ни на одного из вас. К чему же вы надоедаете мне этими мелочами и бессмысленными пустяками».
Она прибавляла: «Никто не наговаривает и не наговаривал мне на „божественного“. Гримм мог поверить ей в этом на слово. Она никогда не допускала до себя инсинуаций, столь обычных в придворной жизни. Говоря ей дурно о других, можно было повредить только самому себе. Даже Потемкин испытал это на себе, когда, пытался поколебать ее доверие к князю Вяземскому.
Но зато, если дело шло о том, чтобы помочь друзьям или защитить их, она бывала готова на все и даже забывала о своем высоком положении. Однажды ей доложили, что у г-жи де-Рибас, жены итальянского авантюриста, произведенного ею в адмиралы, начались трудные роды: она сейчас же вскочила в первый попавшийся экипаж, стоявший у подъезда дворца, вихрем влетела в комнату своей приятельницы, засучила рукава, надела передник. «Ну, теперь за работу вдвоем! — сказала она акушерке, — и постараемся хорошо ее исполнить!» Случалось, что многие злоупотребляли этой слабостью Екатерины. «Все знают, что я добра до того, что меня можно беспокоить из-за всякого пустяка», — сказала она как-то. Но была ли она просто «добра»? Да, по-своему, но не так, как все люди. Впрочем, самодержавная владычица над жизнью сорока миллионов людей и не могла быть такою, как все. M-me Виже-Лебрен, мечтавшей написать портрет великой государыни, кто-то посоветовал. «Возьмите, — сказали ей, — вместо холста — карту русской империи; как фон — мрак ее невежества; вместо драпировки — остатки истерзанной Польши; колоритом — человеческую кровь; рисунком на заднем плане — памятники царствования Екатерины и, чтобы оттенить их, — шесть месяцев управления ее сына». В этой мрачной картине есть своя доля правды. Но в ней нет оттенков. Во время страшного Пугачевского бунта, как ни сурова была Екатерина при подавлении восстания, грозившего ее престолу, она предписывала графу Панину ограничиваться лишь необходимыми мерами строгости. И как только Пугачев был схвачен, она постаралась смягчить положение жертв этой ужасной междоусобной войны. Но в то же время в Польше все ее генералы отличались крайней жестокостью, и она не мешала им. После избиения, сопровождавшего взятие Варшавы, она приветствовала Суворова. У нее, в ее царстве, «откуда, — по словам Вольтера, — исходит теперь свет», кнут работал, как и в старину, и палка по-прежнему бьет окровавленные спины рабов. И Екатерина допускала у себя и этот кнут, и палку. Все это требует разъяснения.
Прежде всего надо отдать себе ясный отчет о том представлении — представлении, очень обоснованном и очень обдуманном, — которое русская императрица составила себе о деле управления государством и о своих обязанностях. Нельзя вести войну, не имея раненых и убитых, нельзя подчинить себе свободолюбивый народ, не затопив его сопротивление в крови. Желая овладеть польскими провинциями, — было это желание законным или беззаконным, мы здесь касаться не будем, — приходилось мириться со всеми последствиями этого завоевания. И Екатерина так и поступила, откровенно и спокойно взяв на себя всю ответственность за это дело: спокойно потому, что в подобных случаях она руководилась только государственными соображениями, заменявшими ей и совесть, и даже чувство; и откровенно потом, что она не была лицемерна. Она была, бесспорно, прекрасной актрисой и даже актрисой первостепенной, но бывала ею лишь в силу своего исключительного положения, состоявшего в сущности в том, чтобы всегда разыгрывать роль. В этом смысле французский поверенный в делах Дюрань и высказал о ней следующее суждение в одном разговоре: «Моя опытность не может мне здесь пригодиться; эта женщина так же фальшива, насколько наши — обманщицы; сильнее этого я ничего не могу сказать». Но Екатерина никогда не была лицемерной из любви к искусству, из желания обмануть других, как это часто делают люди, или из потребности обмануть самое себя. «Она слишком горда, чтобы обманывать», — сказал про нее принц де-Линь.
И в том, что она сделала или что допустила сделать в Польше, она имела не мало сообщников, начиная с самой Марии-Терезии, этой набожной императрицы. Только та смешивала свои слезы с кровью, которую проливала. «Она все плачет и все захватывает», — говорил про нее Фридрих. Екатерина же не пролила при этом ни слезы.
Екатерина повиновалась в данном случае еще и другому государственному принципу. Как она ни была самодержавна, но сознавала, что не может присутствовать везде. Суворову был отдан приказ взять Варшаву. Он взял ее. Как? Это было его дело, и никто не смел в это вмешиваться. Это принцип безусловно спорный, — но нам здесь не место разбирать политические теории. Мы имеем в виду лишь характеристику Екатерины.
И, наконец, Екатерина была русской императрицей, а достаточно сказать, что Россия восемнадцатого века являлась страной, к которой европейские понятия о справедливости и о чувстве были не применимы, и где чувствительность, как нравственная, так и физическая, подчинялась своим, особым законам. В 1766 году, во время пребывания Екатерины в Петергофе, сильный шум во дворце поднял раз ночью на ноги и ее самое и весь двор. Это вызвало большой переполох и волнение. Виновником тревоги оказался лакей, ухаживавший за одной из горничных императрицы. Его судили и приговорили к сто одному удару кнутом, что почти равнялось смертной казни; затем, если бы он выжил после этой пытки, ему должны были отрезать нос, заклеймить лоб раскаленным железом и сослать его на вечное поселение в Сибирь. И никто не был возмущен таким приговором. Но только по таким чертам времени, а также по понятиям, чувствам и степени отзывчивости среды, в которой жила Екатерина, и можно судить ее, как государыню, хотя в политическом отношении она все-таки, бесспорно, не заслуживала названия милостивой.
А вне политики Екатерина была очаровательной императрицей, которую все обожали. Это невольно бросается в глаза. Приближенные не нахвалятся на нее. Слуги — ее баловни. Всем известна ее история с трубочистом. Екатерина вставала всегда рано, так как любила работать утром, в тишине, и, чтоб никого не беспокоить, иногда сама затапливала у себя камин. Раз, затопив печь, она услышала в трубе пронзительные крики и вслед за ними ряд отборных ругательств. Она сейчас же поняла, в чем дело, скорее потушила огонь и стала смиренно просить прощения у бедного маленького трубочиста, которого чуть было не сожгла живым. Предание сохранило о ней еще много подобных рассказов. Однажды графиня Брюс вошла в уборную императрицы и застала Екатерину полуодетую, со скрещенными на груди руками, в позе человека, который терпеливо ожидает чего-то. На удивленный вопрос графини, Екатерина сказала ей:
«Что поделаешь, все мои девушки бросили меня. Я только что примеряла платье, которое так дурно на мне сидело, что я рассердилась; тогда они оставили меня здесь одну… и я жду, чтоб они перестали на меня дуться».
Посылая Гримму письмо, написанное почти неразборчивым почерком, она в извинение говорит:
«Камердинеры дают мне в день по два чистых пера, которые я считаю себя в праве исписать; но если они у меня испортятся, я уже не смею спросить себе новых, и пишу, как умею, тупыми, переворачивая их во все стороны».
Раз вечером, долго и напрасно прозвонив, она вышла в переднюю и нашла тех же своих камердинеров, поглощенных в карточную игру. Тогда она кротко предложила одному из них сесть за него и докончить за него партию с тем, чтоб он исполнил скорее необходимое для нее поручение. Другой раз, поймав лакеев на том, что они брали себе провизию, предназначавшуюся для ее стола, она сказала им строго:
«Чтобы это было в последний раз!» И затем прибавила: «А теперь бегите скорее, чтобы вас не увидел дворцовый комендант».
Она заметила как-то, в окно дворца, старуху, ловившую курицу; но через минуту уже за самой старухой гнались придворные слуги, старавшиеся выказать особое усердие на глазах у императрицы: курица была «казенная», а старуха — бабушка одного из поваренков; итак, двойное преступление. Но, исследовав это дело, Екатерина приказала, чтобы бедной женщине каждый день давали по курице, только уже зарезанной и выпотрошенной.
Она содержала, трогательно ухаживала и терпела возле себя, несмотря на все ее немощи, старую немку-кормилицу, до самой ее смерти.
«Я боялась ее, как огня, как посещения коронованных особ и знаменитостей, — писала Екатерина Гримму, сообщая ему о смерти этой кормилицы. — Как только она меня видела, то хватала меня за голову и начинала душить поцелуями. При этом от нее страшно несло табаком, который усиленно курил ее супруг». [Письмо Екатерины к Гримму от 8 июня 1778 г. сборник Исторического общества, XXII; Ср. Сумароков, «Черты Екатерины Великой», «Русский Архив», 1890 г., стр. 2076.]
А между тем Екатерина была нетерпелива от природы, так как характер у нее был живой, даже слишком живой. Она легко забывалась и выходила из себя. Это был один из ее недостатков, наиболее бросавшихся в глаза. Гримм сравнивал ее с Этной, и ей нравилось его сравнение. [Письмо Екатерины к Гримму от 17 августа 1778 г. Сборник Исторического общества, XXIII.] Она называла этот вулкан «своим кузеном» и часто спрашивала, как он поживает. Но она сознавала, что эта вспыльчивость — недостаток, а потому ей было нетрудно победить ее в себе. Отдавшись в первую минуту гневу, она сейчас же подавляла его и приходила в себя. Если дело происходило у нее в кабинете, то, засучив рукава — ее обычный жест, — она начинала шагать из угла в угол, выпивая залпом несколько стаканов воды. В такие минуты возбуждения она никогда не отдавала приказаний и никогда не подписывала бумаг, но употребляла иногда очень грубые выражения. Это видно по ее выходкам против Густава III во время шведской войны. Она слишком часто злоупотребляла тогда словом «canaille» на французском и «Bestie» на немецком языке. Но потом она всегда сожалела об этом и с годами, следя за собой и, благодаря своей сильной воле, умея владеть собою в совершенстве, достигла такого самообладания, что никто не поверил бы в ее былую вспыльчивость:
«Она сказала мне медленно, — рассказывает принц де-Линь: — что прежде была чрезвычайно жива, — это очень трудно теперь себе представить… Ее три мужских русских поклона, которые она неизменно отвешивала при входе в залу, один налево, один направо и один посредине, — все было в ней рассчитано, методично… Она любила говорить: „я непоколебима“, употребляя четверть часа на это, чтобы произнести это „слово“…». [De Ligne. Oeuvres choisies. 111, 12—13.]
Сенак де-Мейлан, посетивший Россию в 1791 году, подтверждает слова принца де-Линь. Он говорит в своих петербургских письмах о необыкновенном впечатлении спокойствия и ясности духа, которое всегда производила Екатерина, являясь при дворе. Но это не была неподвижность статуи. Она оглядывала всю залу, и видно было, что она хорошо замечает и общую картину, и подробности. И если она говорила медленно, то не потому, что искала слов: она словно подбирала не спеша те, которые наиболее ей подходили. [Письма Сенак де-Мейлана, изданные Архенгольцем, «Минерва», III, 36.]