ЖАНРЫ

Роман моей жизни. Книга воспоминаний
Шрифт:

Катря была исключительная девушка, умненькая, с художественным инстинктом, «новая», жаждавшая самостоятельной жизни, и, несмотря на свои восемнадцать лет, казалась твердой и непреклонной натурой; а на самом деле, она в такой же слабой степени обладала волей, как и я, и «карахтера» у ней не было так же, как и у меня. Мы уцепились друг за друга. Вера Петровна открыла нам глаза на наши отношения, и вспыхнул пламень с неожиданной силой. Конечно, девушка с золотыми волосами и большими серыми глазами, с ее мягким полтавским акцентом, с тоненькой шейкой и с тоненькими руками стала для меня путеводной звездой. И такою же звездою стал для нее я.

Мы условились уехать из Чернигова, и куда же, как не в Петербург? В особенности созрело наше решение уехать после одной безумной, целомудренной ночи, напролет бессонной, проведенной нами весной в пустой квартире. Яркие планы совместной работы носились перед нами. Звездный свет пронизывал и окрылял наши вдохновения и поцелуи.

Однако, не только звезды видели нас, но увидели и глаза обывателей. Быстро распространилась сплетня по Чернигову. Приехали братья Катри, степные помещики, при виде которых бедняжка сомлела; мне предложили стреляться. Я принял вызов, но они не стали дожидаться поединка — «можно потом», и увезли Катрин. Самое мучительное для меня было, что ее вооружили против меня. Я получил от нее суровое письмо; я не выказал достаточно мужества, не защитил ее и допустил увезти, как овцу. Я бросился на другой день за нею, но она прислала с подругою на постоялый двор приказ — забыть ее. Я написал ее братьям, те не ответили. Катря в последний раз нацарапала мне карандашом: «Вот вам тема для будущей повести, а меня оставьте». Я послал тарантас вперед, сам пошел пешком, упал в поле на землю и долго плакал. Повесть же… я, действительно, напечатал в 1881 году в «Вестнике Европы» («Бунт Ивана Ивановича»). О ней Чехов потом говорил мне, что она дала ему мысль написать своего «Иванова», возведя безвольного русского человека в «перл создания».

Развязка моего романа с Катрей заставила меня вдруг морально опуститься. Я стал курить так много, что сделалась дрожь в руках. Никогда не пил, а вдруг потянуло. По ночам я приезжал из театра с коньячным шумом и звоном в голове. Гадко, но наклонная плоскость звала дальше, я катился вниз. Чувственные образы соблазняли меня, как бесы святого Антония. Неудовлетворенное сердце томилось, искало, быстро находило и еще быстрее теряло. Иногда отражение моего собственного лица в стеклах книжного шкафа фантастически преображалось в лицо Катри — до галлюцинирования. Добрые и красивые женщины, если посещали меня, то вдвоем-втроем, чтоб не подать повода к злословию; мужья и отцы боялись меня.

— Послушайте, синьор, — распекал меня Байдакавский. — Когда девушка поскользнулась, все бросаются ухаживать за нею, начинается собачья свадьба. Но и кавалер, вроде вас, некоторым образом поскользнувшийся на попытке лизнуть горячую сковороду, тоже становится центром публичного внимания со стороны не очень стойких сердец. Уйдите вы куда-нибудь к чорту. Ну, разошлись с женою, сделайте экскурсию в народ. Некрасов, все Некрасов, да «косточки русские», да проклятия «стану ликующих», а на деле всё «шубки и беседки, губки и соседки». Пора наплевать на себя.

Уже тогда молодежь вышучивала жалобы, на «заедание средой», но в действительности среда была сильна. Вчера я сторонился чиновничества, а сегодня я чиновник; был против брака, а стал мужем; мне противно было, циническое отношение одного моего знакомого князька к женщине, а разве я уже не на его дороге? Разве я не ложусь и не встаю с легкими мыслями, чтоб заглушить боль на дне души? Князек пуст, но, может-быть, и у него есть, о чем скорбеть и болеть душой. И когда, призванный к производству переписи, я вошел утром во флигелек казначея Товстолеса и застал там Настеньку, уже замужнюю, разве я не повел себя с бесцеремонностью князька? Куда девалась моя чистота, моя рахметовщина?

Теплой осенью я с маленькой котомкой за плечами, в которой лежало несколько подпольных брошюр, и с двухстволкой, в высоких сапогах и с ягдташем для дичи, пошел пешком, куда глаза глядят. Было это перед вечером. Я бодро сделал верст пятнадцать, и смерилось, когда я вошел в хату крестьянина. Малоросс ничему не удивляется; естественно, к тому же, было, что городской «панич», охотник, собрался пострелять дичь на одном из ближних болот. Хорошо, что я не переодевался — было бы труднее играть комедию. Приняли меня хозяева — он и его жена — радушно, накормили сметаной и вареным салом с чесноком, а потом мы посидели на завалинке и стали балакать «про тэ, про сэ, про инше». Я свернул беседу на наделы, но мне хозяин возразил, что он, «хвалить бога», не нуждается в земле.

Я заснул на сеновале. Утром, чуть свет, встал и к полудню очутился в другом селе. К ягдташу прицеплено было три убитых мною по дороге диких голубя. Встретили меня в этом селе не столь радушно: я попал к бедному мужику, измученному недоимками и работой. Но и «горилкой» воняло в его хате. Я дал ему денег; жена его принесла сахару, чаю, бубликов и зажарила мою дичь. Зато хозяин, на соболезнование мое его бедности, живо откликнулся. Я обрадовался и стал его настраивать против местного помещика.

— Я ему сено спалю! — Вскричал бедняк и осушил стаканчик водки, купленной на мои деньги. — Не я буду, спалю!

Читать мою литературу он, однако, отказался за неграмотностью — «не про нас писано». Я все же был доволен результатом, хотя и старался отклонить его от пагубного намерения поджечь помещичье сено.

Вышел я от крестьянина и, проходя мимо усадьбы, был вдруг облаян собаками. Меня настиг молодой господин в венгерской куртке, хлыстом разогнал собак и отрекомендовался.

— Землевладелец здешних мест П.

Я назвал себя вымышленным именем.

— Охотитесь? Забрели к нам? Где-нибудь по соседству купили хуторок? Я покажу вам болото, где отменная утка. Охотно присоединяюсь. Но сначала милости просим к нам откушать. Нет, нет, не отпущу. Иначе, ей, ей, собаками затравлю. Я такой! Отчаянный! Да и Фимочка будет огорчена, жена моя… Она увидела вас еще из сада. Скорей, скорей, пригласи, говорит… Он такой distingue [137] . Ей, ей, так и выразилась. Она у меня в пансионе Ситенской воспитывалась. С лица не вышла, а души золотой. Вы изволите, конечно, бывать в Чернигове?

137

Благовоспитанный, с хорошими манерами (фр.).

Наверно я бы еще от него отвязался, в особенности при упоминании о Ситенской, но золотая душа уже бегом мчалась ко мне.

— Как я рада — вы?

— Фимочка, ты знакома? Каким образом?

— Да я кончала, а он был моим учителем минера-лл-логии.

Она схватила меня под одну руку, он под другую, собаки весело последовали за нами, и я, со своим разоблаченным псевдонимом, был немедленно водворен в уютную комнату, кабинет помещика, украшенный литографированными портретами собак и голых красавиц.

Фимочка, полная дамочка, с жидкими кудерками и ясными детскими глазами, сказала мне шопотом за вечерним чаем, что она сразу догадалась, куда и зачем я иду, и что она больше чем сочувствует мне.

— О, народ надо освободить! Ему нужна конституция и революция. Если бы Павлик позволил, я пошла бы с вами.

Павлик тоже был либерально настроен; он продекламировал «Парадный подъезд» и с таким чувством, что даже смахнул слезу.

Я слушал, смотрел, и меня терзала совесть — вдруг вспыхнет сено, стогами возвышавшееся на лугу, розовевшем вдали. Но сено, к счастью, не вспыхнуло.

Поделиться с друзьями: