Романеска
Шрифт:
Решение отпустить их — которое могло смутить его подданных и пагубно сказаться на его авторитете — было, однако, ценой, которую он готов был заплатить, чтобы угодить той единственной — самой строптивой, самой дикой. Похоже, исключительность — это главная добродетель, а потому только подобное высшее самоотречение способно было убедить ее остаться с ним. Найдется ли в мире другой мужчина (и уж конечно, это не ее пропавший муж), который пошел бы ради нее на такую жертву?
Ей захотелось взять его за руки и сказать, как она за него рада, но она удержалась. Теперь, отпустив этих женщин, он и сам заживет дальше вольным человеком, освободившимся от внутреннего рабства.
Для него же это «дальше» было совершенно четко очерчено: «дальше» — это она, невероятно дерзкая странница, ставшая княгиней. Они будут править вдвоем, ибо она обладает поистине царскими самоотвержением и твердостью. Еще до наступления темноты долина огласится криками ликования. Государи всех сопредельных стран будут приглашены во дворец, чтобы познакомиться с княгиней, включая врагов, которые будут отныне знать, с кем они имеют дело.
Она с волнением наблюдала за метаморфозой, что случаются в дикой природе, но среди людей — крайне редко. Князь сбросил старую кожу — шершавую, заскорузлую, и возродился в другой — еще совсем нежной.
«Принесенная вами жертва говорит о благородстве ваших чувств, которых я, увы, не могу разделить, и вы знаете, по какой причине. Но скоро ваш отказ от сераля обретет свой смысл. Воздержание, которое вы только что взяли на себя, это возрождение, ваше же стремление к исключительности полно надежд. Прекрасное чувство, которое вы испытываете ко мне, станет в тысячу раз прекраснее, когда его вернет вам какая-нибудь незнакомка. Вы жаждете новых ощущений, так приготовьтесь же к настоящему потрясению: ибо тот, кому неведомо взаимное влечение, не может знать, что такое настоящее опьянение страстью. Ваша суженая существует, мне незачем желать ее вам: она не замедлит появиться. И завладеет вашим величеством. И вы будете царствовать вместе».
Князь увидел в окно, как, выполнив возложенную на них миссию, возвращаются во дворец стражники. Он представил себе вернувшихся в город женщин, заново открывающих для себя его новизну, сияние его огней. Некоторые из них уже воссоединились с семьями, и весть об этом облетела их друзей и близких. Он попытался вспомнить, когда в последний раз ему доводилось одним мановением посеять столько счастья, и не смог. И тогда он понял, что История предаст забвению его военные победы, его царствование, всю его жизнь, прожитую на благо его народа, но в памяти людской навсегда останется князь, однажды отпустивший на свободу всех своих наложниц в надежде угодить единственной женщине.
Эту женщину проводили до ворот дворца, где ее терпеливо дожидались собаки. Никакой особой радости при виде ее они не выказали: очевидно, они ждали, что она придет.
Целую вечность полз он в непроглядном мраке, и наконец ему открылось волшебное место: сверкающая зеленью поляна, залитая теплым светом, пахнущая росой и перегноем, вокруг которой росли усыпанные плодами деревья, дававшие умиротворяющую тень. Медленными шагами ступал он по этому саду наслаждений, закрыв глаза и протянув вперед руку, в надежде, что та, другая, скользнет в его объятия, и она не заставила себя ждать: вот оно, первое прикосновение сказочного воссоединения.
О, это нежное лицо, эти розовые щеки, сверкающие глаза, улыбка на алых устах, волосы, пышными потоками ниспадающие на хрупкие плечи, которые так и ждут, чтобы их обвили любящие руки. Их объятия длились долго: солнце зашло и вновь вернулось на небосклон, а они все стояли, не двигаясь. Потом они заговорили, но слова лишились смысла, и они оставили эту затею. Затем ему захотелось увидеть жену нагой, совершенно нагой, немедленно, сейчас же, невинно нагой, нагой до неприличия. И тут деревья протянули к ним свои ветви, и те, переплетаясь, свились в прохладный шатер, а под ноги им лег ковер из листьев, и они упали на него, перепуганные таким счастьем.
Два человека стояли в соломенной хижине, нагнувшись над больным, которого била лихорадка. Время от времени один из них наливал воды в глиняную миску и силой заставлял его попить: судя по количеству пота, струившегося по его телу, в день ему не хватило бы и целого кувшина.
Первый был колдун, считавшийся среди соплеменников не только врачевателем, но и духовидцем; его обычно приглашали, чтобы вылечить грудную болезнь, почитать по гадательной книге или пообщаться с каким-нибудь духом, ибо истинный его талант заключался в умении сделать потусторонний мир ближе к человеку, так чтобы он не пугал, а его послания несли добро. Рядом с колдуном стоял поэт, в чьи обязанности входила передача устных преданий будущим поколениям. Он был философ и изъяснялся притчами, которые зачастую были поучительнее пророчеств колдуна.
Их позвал староста деревни, чтобы они объединили свои познания и проникли в тайну путника, что был найден без чувств под деревом вместе с валявшимися рядом тремя пустыми флягами. Обычно о своем появлении (что, к счастью, случалось очень редко) белые люди — не важно, кто они были — работорговцы, миссионеры или открыватели новых земель, — оповещали выстрелами, чтобы посеять страх среди местного населения. На этот же раз одному из них, очевидно, вздумалось в одиночку пройти местами, где даже самые опытные охотники передвигались с крайней осторожностью, унаследованной от дедов. Его надо было вылечить, чтобы он как можно скорее убрался отсюда, и призванные для этого колдун с поэтом, достаточно разбиравшиеся в лихорадках, чтобы отличить излечимую болезнь от смертельной, теперь ломали себе голову над тем, к какому разряду отнести ту, что свалила беднягу. Тем более что бившая его дрожь удивительным образом походила на дрожь желания, а стоны звучали как сладострастные вздохи.
Он прижимался к лону своей прекрасной возлюбленной, найдя наконец утешение после долгой разлуки. Он раздел ее, уложил на землю, несколько раз повернул туда-сюда, чтобы вдоволь налюбоваться каждой пядью ее кожи, ему надо было обонять ее, вдохнуть ее в себя целиком, с ног до головы. Пока они предавались любовным утехам, вокруг них поднялись стены дома, и дом этот был похож на их первое жилище, а тела покоились теперь на их прежней постели, укрытые старым стеганым, украшенным вышивкой одеялом. Это был их мир, тот самый, из которого их так давно изгнали злые люди. И они пообещали друг другу наверстать в этой постели все упущенные столетия, а если на это не хватит одной вечности, они продлят ее, добавив к ней другую.
Поэт обратил внимание колдуна на необъяснимую улыбку, игравшую на губах несчастного, — верный признак скорой кончины, когда, примирившись наконец с полной страданий жизнью, человек готовится к переселению в царство теней. Колдун же отметил странные движения его живота и объяснил их как некий танец, исполняющийся перед отправлением в дальний путь, — медленный, ритмичный, который, казалось, доставлял несчастному радостное умиротворение. Вскоре хижина наполнилась все более и более громкими вздохами умирающего: в этих стонах не было боли, вернее сказать, он стонал от боли, которой никогда не бывает вдоволь. Перед поэтом и колдуном был уникальный случай: если бы все горячки сжигали тела больных изнутри, кто не пожелал бы сгореть от такой?
Любовники совсем разошлись, они неистовствовали, наполняя непристойностью каждое движение, катались по постели, принимая самые разнузданные позы, достигая такой степени осмотического взаимопроникновения, когда части тела партнера кажутся твоими собственными, сердца бьются в унисон, а наслаждение становится общим.
Что же это за лихорадка такая? — гадали колдун с поэтом. Как ее определить, нет, не для того, чтобы искоренить, а наоборот, распространить среди населения?
Он нашел ее, вот она, рядом с ним, сияющая, горячая, готовая воспламениться, более реальная, чем когда бы то ни было. И у сжигающей их лихорадки возможен лишь один конец: их тела сольются воедино в горниле всепоглощающей страсти, готовые запалить все вокруг.