Романтика неба
Шрифт:
— Как это «в оба»? — торопливо спросил я. — Воруют, значит?
— Ну, зачем воруют! — ухмыльнулся бригадир. — Берут. У раззяв. Ясно?
— Куда уж ясней, — согласился Сазонов. — Ну и ну-у-у.
Длинная пристройка у высокой кирпичной стены ангара разделена на секции — это и были кладовые бригад, где уже копошились наши ребята.
Ржавый висячий замок долго не поддавался нам, пока мы не догадались окунуть ключ в стоявшую возле порога баночку с маслом.
Кладовая нас разочаровала. Замусоренный стружками земляной пол, поросший вдоль стен свинороем{Свинорой — многолетнее травянистое растение высотой 10–50 см, с толстыми хрупкими корневищами и длинными лежачими и восходящими стеблями}. Верстак с тисками завален разным металлическим хламом, по стенам — стеллажи, тоже с хламом. (А Знаменский нам говорил о культуре рабочего места!) Прямо у входа — опрокинутое вверх дном ведро, наверняка заменяющее скамью, потому что тут же лежал противень с разными болтами, болтиками, шайбами, шплинтами, а рядом — втоптанный в землю окурок, который немало нас удивил: значит, здесь, в нарушение правил противопожарной безопасности, еще и курят?!
Мы с Сазоновым молча переглянулись и без слов поняли друг друга. Нам нужна была работа? Вот она!
Изрядно устав, управились только к концу рабочего дня, зато кладовая стала — любо посмотреть!
Бригадира мы я этот день так и не видели, о чем, впрочем, и не сожалели.
Молодой, человек, вам надо летать!
Утром, словно сговорившись, мы пришли на работу почти одновременно. Бригадир чуть-чуть нас опередил. Он подошел к кладовой, отпер замок, открыл дверь. И тут же, отпрянув, закрыл. Лицо его выражало удивление. Посмотрел на ключ, на замок, отошел шага на три, отсчитал двери: все правильно — вторая! Снова открыл и несмело, как в чужую, перешагнул через порог.
Буркнув что-то нечленораздельное в ответ на наше «Здравствуйте, Александр Васильевич!», он переоделся и, рассовав по карманам инструмент, молча вышел из кладовой.
У меня защекотало под ложечкой от обиды, а у Сазонова задергались щеки. Мы ждали похвалы, а вместо этого — такое безразличие!
Мы взяли свои сумки.
— Пошли уж…
— Пошли.
Овчинников лениво сдергивал с самолета чехлы.
— Прикатите бочку, — сказал он в пространство. — Бензин слить.
Я кивнул Алексею и побежал за бочкой. Прикатил, подогнал ее под самолет, отвинтил пробку и вспомнил: шланг с воронкой лежат в кладовой. Сбегал, принес. Один конец шланга сунул в отверстие бочки, другой, с воронкой, прилепил к сливной трубке.
Овчинников с Алексеем, стоя на стремянках, выдергивали шпильки из моторного капота.
— Можно сливать, Александр Васильевич? — спросил я.
— Сливай, — глухо ответил тот. — Знаешь как?
— Знаю.
— Удивительно!
«Ладно, ладно, куражься, куражься, будет и на нашей улице праздник», — подумал я, забираясь в пилотскую кабину.
Пока мы учились, я много раз побывал в этом святилище. И всегда меня охватывало глубокое волнение, вот и сейчас пилотское кресло с привязными ремнями, ручка управления, педали, сектор газа и опережения, приборная доска с поникшими стрелками и запах, свойственный только самолету, все это такое желанное!.. Я зажмурил глаза и представил себя в полете. Реально представил, без сомнений: а, смогу ли я управлять самолетом? Смогу! Мне бы только в школу попасть…
Открыл кран, прислушался: бензин, журча и хлюпая, полился в бочку. Все в порядке!
Раскапоченный Ю-21, высоко стоящий на несуразно голенастых шасси, стал похож на насекомое-богомола, а мы — на хирургов, копошащихся в его «кишочках». «Кишочек» было много, и все их надо было аккуратно отсоединить.
Мы подготавливали к съемке мотор и сейчас делали каждый свое дело. Овчинников обмяк. Сначала он со скептическим недоверием смотрел, как мы работаем ключом и отверткой, и лишь часа через полтора, хмыкнув, сказал одобрительно: «Ничего — пойдет». И потом только изредка давал короткие команды: «Поддержите снизу! Гм. Так, хорошо! А теперь осторожно — бородком!..»
Сам он работал быстро и красиво. Движения его рук были точны. Уж если он накладывал ключ на головку болта, то сразу — без примерки, а отвертка так и мелькала у него в пальцах, словно сверло в головке дрели.
Уже к обеду у нас наладились молчаливо-добрые отношения, и, когда прозвучал гонг, бригадир, словно бы нехотя, слез со стремянки и, вытирая ветошью руки, сказал с ноткой удивления в голосе:
— Ну и ну-у-у! Гм. Что-то мы сегодня много сделали.
Самолет мы разобрали за четыре дня и все его «кишочки» в укомплектованном виде разнесли по цехам. И во всех цехах уже трудились наши парни. И было так приятно, когда подходит к тебе мастер, какой-нибудь твой дружок по курсам; в фартуке и рукавицах, И этаким солидным баском: «Здорово, браток! Ну, что тут у тебя? Ага — бензомасляная проводка! Бирку прицепил? Хорошо: отожжем, припаяем, сделаем новую. Будь спокоен — выйдет первый сорт!»
Мы приступили к разборке второго самолета, когда к исходу дня в воздухе появился какой-то невиданный мною пассажирский самолет. Сделав над аэродромом круг, он плавно приземлился и, подрулив к нам на стоянку, выключил мотор. Четырехлопастный воздушный винт, покрутившись с тихим шуршанием, остановился. Открылась дверь. Надтреснуто звякнув, опустилась на землю алюминиевая лесенка, по которой солидно сошел невысокого роста, лысый, с одутловатым лицом и заметным брюшком пожилой человек.
— Летчик, — сказал Овчинников. — Семенов. Гм! Интересно — не набрался! Трезвый, как стеклышко. Удивительно!..
Семенов, не оглядываясь, направился в мастерские, а в проеме двери появился второй человек, сухопарый, высокий, в пенсне. Белая рубашка аккуратно заправлена в брюки, черный галстук, фуражка с эмблемой.
— Бортмеханик, — с почтением в голосе сказал Овчинников. — Петровский. Умница и летает хорошо.
— Как летает?! — удивился я. — Водит самолет?
— Да, а что же? Нужда научит.
— Какая нужда? — не понял я.
— Выпивоха этот Семенов. Пьет прямо в полете. Наберется до беспамятства и укладывается спать, а Петровский ведет самолет. Сам взлетит, сам и посадит. Умница, одним словом.
Петровский, легко сойдя на землю, принялся засучивать рукава. Увидел нас, махнул рукой:
— Ребята, помогите зачехлить машину!
Мы с Алексеем кинулись наперегонки.
Самолет носил красивое название: «Дорнье — Меркурий». Он и сам-то был красив. Толстое гладкое крыло с округлыми мягкими формами несло под собой объемистый и тоже гладкий фюзеляж с квадратными окнами — иллюминаторами. Эта гладкость придавала самолету ощутимую легкость, изящество, и стоявший рядом с ним весь гофрированный Ю-21 казался грубой, неотесанной железкой, которую если и можно было как-то сравнить с «Дорнье», то лишь только для того, чтобы удивиться — и как это такой кусок гофрированного металла может подняться в воздух?!
Петровский, и сам изящный, сверкая стеклами пенсне, помогал нам разобраться в аккуратно сложенных чехлах. Сам подтаскивал стремянку, взбирался на нее и ставил струбцинки на элероны, на руль поворота и рули высоты. Все это он делал легко, красиво, привычно, разговаривая при этом с самолетом, как с живым:
— Ну вот, мой хоро-оший, сейчас мы тебя при-и-вя-ажем, закрепим рули…
Я смотрел на Петровского, как на чудо, спустившееся с неба. Он заметил это, пытливо взглянул на меня и, ткнув мне пальцем в грудь, вполне серьезно сказал:
— Молодой человек! У вас много восторженности. Это хорошо. Вам надо летать! — И, отвернувшись, засвистел веселый мотивчик. А потом ушел, вежливо распрощавшись и оставив в моей душе бурю неосознанных чувств.
Теперь каждый день, работая, я то и дело посматривал на «Дорнье». Он стоял рядом с нами и был мне почему-то близким, волнующим, родным. То ли меня покорял его необычный четырехлопастный винт, то ли оттого, что в ушах моих все еще звучали слова бортмеханика Петровского: «Молодой человек, вам надо летать!»