Ромэна Мирмо
Шрифт:
Эти мечты заняли его некоторое время. Он снова шел по улицам, то почти пустым, то людным. Он пересекал площади, шагал по проспектам. Вдруг он почувствовал, что голоден. Он узнал Елисейские поля. Бар «Модерн-Палас» был неподалеку. Пьер де Клерси сошел по лестнице. Возле двери, у свободного столика, он тяжело опустился на кожаный диван.
В баре было довольно оживленно. Тут были всякие люди. Сидя то поодиночке, то группами, то с девицами, они словно обосновались здесь навеки. Подземная зала напоминала большую гробницу, куда внешний шум долетал далеким и заглушенным, и все эти люди казались совершенно довольными своим небытием. Им, конечно, ничего не было нужно, кроме накрашенных губ и химических напитков, заменявших им любовь и жизнь. Пьер де Клерси глядел на них с любопытством. Отныне он будет как они. Для него этот вечер — вечер посвящения и отступничества. Разве он не приучается дышать новым душевным воздухом, не отрекается от того, что было его надеждой? Конец отважным порывам! Отныне действие будет для него заключаться в том, чтобы заказать коктейль или задрать подол. Он вкусит унылые наслаждения праздных и малодушных, — и, развалясь на мягком кожаном диване, он тихо погрузился в окружавшую его расслабленность.
Его вывел из оцепенения ораторский голос Фердинана де Ла Мотт-Гарэ, который, покинув компанию, где он разглагольствовал, подсел к нему.
— А, да это вы, Клерси! Ах, дорогой мой, Гомье и Понтиньон вами недовольны. Они говорят, что вы их безобразным образом покинули в деле с принцем. В конце концов, я понимаю, что неохота ехать в Китай, здесь небось лучше! Впрочем, по-моему, принцу уезжать не следует. Метла скоро заработает. Да что, Гомье и Понтиньон и по возвращении получат свои префектуры [48] . Груша созрела, тысяча чертей!
48
Префектура — должность префекта, лица, стоящего во главе департамента.
Кое-кто обернулся. Ла Мотт-Гарэ встал, приосанясь. Он подал руку Пьеру де Клерси.
— Ну, дорогой мой, до свидания. Уже поздно, и мне пора домой. Завтра я произношу большую речь. Читайте газеты.
И Ла Мотт-Гарэ величественно удалился.
Было действительно поздно. Часы над стойкой показывали два часа ночи. Пьер де Клерси вдруг почувствовал себя ужасно одиноким среди всех этих чужих людей. Почему он здесь сидит? Почему не идет домой? Разве у него нет брата, готового утешить его в его мучительном одиночестве? Почему бы не поведать ему свое горе, не спросить у него совета? Эта мысль, от которой ему стало было легче, его смутила. Конечно, он нежно любил Андрэ и чувствовал, как над ним витают тихое внимание и высокая забота старшего брата; но Андрэ был такой замкнутый, такой серьезный, такой далекий! Их дружба, хоть и глубокая, никогда не была задушевной; а потом Пьеру было как-то стыдно признаться не только в своей сердечной неудаче, но и в крушении всех своих надежд. Нет, лучше уж молчать, страдать безмолвно и не огорчать брата, который его любит и страдал бы братски вместе с ним. Стоит ли будить его от сна, чтобы предстать перед ним побежденным и отчаявшимся? Вдруг у него закружилась голова. Он задыхался в накуренном, винном воздухе. Он торопливо расплатился и встал. Когда он поднялся с места, он показался сам себе невещественным и неосязаемым, как привидение. Берясь за перила лестницы, он споткнулся и чуть не упал. Позади себя он услышал смех и чей-то голос:
— Видно, этот уже готов!
Выйдя на свежий ночной воздух, он почувствовал себя лучше. Елисейские поля расстилали перед ним свои широкие пустые тротуары. По авеню проезжали редкие экипажи. Пьер де Клерси медленно шел вперед. Размеренность его шагов притупляла его. Он больше не страдал… Он шел, без цели и ни о чем не думая. Вдруг он вздрогнул. Он стоял перед дверью и машинально нажимал пальцем знакомый звонок. Инстинкт привел его на улицу Омаль. Поднимаясь по лестнице, он вынул из кармана ключи. Тихо, осторожно он отворил дверь, неслышными шагами миновал вестибюль и вошел к себе в комнату. Он рассеянно обвел ее взглядом, потом подошел к каминному зеркалу.
Его поразил его собственный вид. Он думал увидеть себя изменившимся, с другим лицом. С удивлением он узнавал перед собою прежнего Пьера де Клерси. Да, это был он. Это были его лоб, его нос, его глаза, его рот, те самые, на которые он смотрел в это же зеркало в тот день, когда он получил письмо от Ромэны Мирмо и когда, полный надежд, энергии, мужества и воли, он собирался доказать самому себе, что он из породы сильных. И, стоя перед этим зеркалом, насмешливо являвшим ему образ того, кем он перестал быть, Пьер де Клерси разразился презрительным смехом.
Потому что теперь он себя знал, судил себя и ненавидел этот образ, который его так жалко обманул. Теперь он знал, что ему думать о своей способности к воле и действию. Перед ним было доказательство его неизлечимой хилости, его трусости, его дряблости. А между тем в том усилии, которого он требовал от себя, не было ничего особенно героического, ничего особенно трудного. Сколько есть людей, которые выполняют его шутя, а он, как позорно он провалился! Его воля, та самая воля, на которую он так наивно полагался, которую он считал как бы точкой опоры и рычагом всего своего существа, которая должна была устремить его к действию, наполнить его гордостью жизни, изменила ему при первом же испытании. Она ему не пригодилась и не пригодится больше никогда. Что бы он ни предпринял, всегда будет то же самое. Он будет из числа тех, которые проводят жизнь и не живут.
И по мере того, как он говорил себе все это, в нем подымалась, из самой глубины, глухая, напряженная злоба против себя, против своей трусости. И эта мысль о трусости овладевала им с отчаянной силой. Да, по отношению к самому себе он повел себя как трус. А между тем втайне эта мысль его возмущала. Он не мирился с этим обвинением, которое возводил на себя. Да, человек может быть робок волей, не будучи робок ни сердцем, ни умом. Если не хватает энергии, это еще не значит, что не хватает мужества. Он, может быть, боится жизни, но смерти, во всяком случае, не боится. И вдруг ему вспомнился ночной эпизод на руанской дороге.
На миг это чувство ободрило его в его отчаянии, утешило его в его унижении. Увы! Что, если это только последний самообман его раненой гордости, последняя уловка его уязвленного тщеславия? Хорошо, он не боится смерти, но, в конце концов, что он об этом, в сущности, знает? Что бы он почувствовал, если бы очутился с ней лицом к лицу, если бы он увидел ее перед собой, не только возможной, как в том случае, в котором он почерпал свою уверенность, но очевидной, верной, неизбежной? При любой опасности есть еще возможность спасения, есть шанс избежать угрозы. А если бы ему пришлось умереть тут, немедленно, без всякой отсрочки, без всякого промедления? Как бы он повел себя при этой решительной встрече, в этот последний миг? Совладал ли бы он с тем приступом ужаса, который охватывает всякую живую тварь перед лицом небытия? Не пришлось ли бы ему добавить к своей трусости еще и это последнее малодушие, приобщить и этот стыд к своему стыду?
Пьер де Клерси инстинктивно положил горящие руки на мрамор камина. От этого холодного прикосновения ему стало легче. Он несколько раз провел лихорадочными ладонями по прохладной дощечке. Вдруг его пальцы наткнулись на что-то твердое… Это был револьвер, который ему подарил месье Клаврэ для защиты во время ночных прогулок. Как он попал сюда? Пьер де Клерси не мог бы этого сказать. Он медленно взял револьвер, посмотрел на него.
Вдруг вспышка радости озарила его измученное лицо, и он с трудом подавил в себе торжествующий крик. Наконец-то он узнает, трус он или нет! Изобличительное оружие наконец покажет ему, кто же он такой, потому что сейчас, через несколько минут, он умрет, и умрет сознательно, добровольно.
Да, через несколько минут он прижмет к виску дуло этого револьвера, который он держит в руке. Задрожит ли он, будет ли ему страшно? О, на этот раз это действительно последнее испытание, которое ему осталось произвести! На этот раз его душа, задетая смертью, издаст свой истинный звук. При этой мысли им овладело внезапное спокойствие. Его охватило чувство умиротворения. Он наклонился к каминному зеркалу. Не торопясь он попробовал то движение, которое он сейчас повторит по-настоящему. От холодного прикосновения стали к виску он не вздрогнул. Пальцем он потрогал спуск. Он жадно смотрелся в зеркало. Ни один мускул на его лице не шевельнулся. Тогда Пьер де Клерси положил оружие на мрамор, поднес руку к сердцу и улыбнулся своему отражению. Теперь уверенность в себе возвышала его в собственных глазах. Его окрыляла горькая радость, и у него вырвался долгий вздох избавления.
Теперь можно было не торопиться. Времени у него было достаточно. Он заслужил право насладиться своим торжеством. Медленными шагами он несколько раз прошелся по комнате. Он поправил раму на стене, потом начал раздеваться. Он надел ночной костюм. Никогда еще он не ощущал такой свободы, такого спокойствия. Он даже перестал думать о том, что ему предстояло совершить. Он чувствовал, что искупил свою слабость, чувствовал себя наконец хозяином своей воли и своей жизни.
Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы вспомнить, какой ценой он покупал эту уверенность и эту гордость. Что за странный механизм — человеческая душа! Он, который отступил перед рассерженным взглядом женщины, был тверд перед лицом смерти. Ничего не скажешь, это называется мужеством. Он храбр. Он почувствовал к себе уважение…