ЖАНРЫ

Роскошная хищница, или Сожженные мосты
Шрифт:

Но и находиться в постоянном молчании и вакууме тоже было невыносимо. Вечерами после ужина Хохол уходил к себе и до ночи бренчал на гитаре, даже курил там же, в комнате, чтобы вообще никак не сталкиваться с Мариной. Не выдержав однажды, она пришла к нему сама.

В комнате горел только небольшой светильник, Хохол развалился с гитарой, опираясь на высокую спинку кровати, перебирал струны и думал о чем-то. Марина вошла и остановилась в дверях, но Женька даже не посмотрел в ее сторону, продолжал свое занятие. Его татуированные руки держали инструмент привычно, пальцы пробегали по струнам, извлекая звуки, и Коваль невольно заслушалась, забыв, зачем вообще пришла. Мелодия была знакомой, она сразу вспомнила и название песни, и имя шансонье, ее исполнявшего. Хохол меж тем заметил ее присутствие и буднично предложил, как будто и не было этой молчаливой недели:

– Ну, присаживайся, чего стоишь-то? В ногах, сама знаешь, правды нет.

– А ее вообще нигде нет, – машинально садясь на кровать, проговорила Марина, стараясь не потерять возникшего вдруг ощущения сладкой грусти.

– Нигде? Ну, не знаю, может, ты и права.

Женька взял еще один аккорд, потом резко оборвал его, хлопнув по струнам ладонью.

– Сыграй еще, – попросила Марина, но он покачал головой:

– Нет, не сыграю. Устал я пуделем твоим быть, Наковальня.

Она от неожиданности дернулась: никогда Хохол не позволял себе звать ее этой кличкой, вообще не произносил в ее присутствии.

– Как ты меня назвал?

– А как заслуживаешь, так и назвал. Ты совсем попутала уже, даже не думаешь, где и с кем, прешь напропалую. А я ведь человек, если забыла, человек – хоть и в «синьках» весь. И мне тоже тепла и любви хочется.

Хохол отложил гитару на кровать, спустил ноги на пол и посмотрел на Марину:

– Ну, чего молчишь, красота неземная? Не прав опять?

– Как же ты заколебал меня своими понтами, Женька, – вздохнула она, пожалев, что не прихватила сигареты. – Ну, чего не живется– то тебе спокойно, а? Постоянно ты хочешь кому-то доказать, что ты первый, единственный... А кому? Мне? Я и так это знаю. Может, себе, а, Женечка? Себе – потому что все никак в это не поверишь?

– Ты опять все перевернула с ног на голову, ну что за натура у тебя такая, Маринка? Я не хотел доказывать кому-то, я просто хотел, чтобы ты перестала цепляться за свое прошлое. Все, нету его – и не будет уже никогда, как бы ты ни старалась! – Хохол встал и подошел к окну, закрыл форточку, из которой тянуло сквозняком.

Она опустила голову, стараясь не плакать. Любое упоминание Хохлом Егора казалось ей кощунством и попыткой заставить ее забыть мужа. Какая-то часть Марининой души подсказывала, что невозможно подпитываться дальше одними воспоминаниями, что нужно оставить все в прошлом и начать жить полноценной жизнью, перестав оглядываться. Но другая... другая настойчиво сверлила сознание мыслью о предательстве. И это было совершенно невыносимо.

Марина понимала, почему так старается сохранить в памяти образ Егора, почему хватается, как за соломинку, за любое воспоминание о нем. При жизни она слишком многого его лишила, слишком мало уделяла внимания, слишком редко бывала такой, как он хотел, слишком, слишком... И всего этого было так много, что Коваль сама себе казалась чудовищем.

Хохол же не был таким деликатным и тонким, как Егор. Он требовал свое сейчас, сию минуту, немедленно, совершенно не считаясь порой с Мариниными противоречиями. Умный по– житейски, наученный жизнью, а не высшими учебными заведениями, Женька интуитивно чувствовал, как надо. Проблема была всегда только в Марине, в ее не всегда понятных Хохлу принципах.

Сейчас у него внутри все переворачивалось, когда он смотрел на скорбно опущенную черноволосую голову, на сложенные на коленях руки с длинными ногтями и двумя тонкими колечками на безымянном пальце. Это тоже не добавляло ему оптимизма: одно из колец принадлежало Малышу, это он надел тонкий золотой ободок на руку Коваль в ЗАГСе много лет назад, и теперь она не снимала его, что бы ни случилось. И кольцо, подаренное Хохлом, было надето поверх... «Извини – не могу!», – сказала она тогда, и Женька не смог настоять, не посмел. При всей своей жестокости Хохол вдруг ощутил смысл фразы «болит душа» – именно так называлось то чувство, что он испытывал сейчас, понимая, как мучает своими разговорами любимую женщину, однако остановиться уже не мог.

– Я прошу тебя... – заговорил он хрипло. – Прошу – ну дай ты мне пожить по-человечески, чтоб как у нормальных – семья, ребенок, а? Я ж даже думать не мог в лагере, что когда-то смогу вот так... А ты...

– Да, правильно, – обвини меня. Так все делают, – тихо проговорила Марина, поднимая глаза и впиваясь в лицо Хохла сверлящим пристальным взглядом. – Это удобно – Наковальня виновата! А ты? Ты сам? Неужели ты не понимаешь, что делаешь мне так больно, что никакие физические страдания не сравнятся? Можешь ударить меня – и мне не будет так невыносимо, как от твоих слов.

– Марина, Марина, прекрати! – перебил он, опускаясь на колени и беря ее за руки, которые, как всегда, когда Коваль волновалась, сделались ледяными. – Да, я урод, я опять завел за свое... Но ведь невозможно же так – постоянно по покойнику страдать! Ведь рядом-то живые! Живые – Егорка, я, – и нам нужно, чтобы хоть чуть-чуть ты внимания уделяла, хоть иногда просто побыла обычной бабой, забыла, кто ты есть, и вспомнила, что кроме этого ты еще мать и жена, пусть и так, без штампа...

Коваль все-таки заплакала. Слезы падали на Женькины ручищи, бережно сжимавшие ее тонкие холодные кисти, скатывались на пол. Хохол вздохнул и рывком поднял ее, прижал к себе, поднял на руки. Она уткнулась лицом в полосатую майку и всхлипывала, как маленькая. Не выносивший ее слез Женька уже жалел, что завел бесполезный разговор именно тогда, когда Марина сама пришла мириться.

– Ну, прости ты меня, идиота, котенок, – зашептал он ей на ухо. – Вот такой я придурок, хочется мне все время гнезда какого-то... Прости...

– Да нет, ты прав, – всхлипнула она. – Это я... но я не умею, понимаешь, Женька? Я не умею быть другой, я просто не знаю, как это – быть другой...

– И не надо мне другой, придумала тоже, – перебил Хохол, вытирая ей глаза полой халата. – Не надо, все, прекратили гнилой базар. Ты – такая, какая есть, и не будем больше что-то пытаться поменять и поломать.

Марина благодарно поцеловала его, обняла за шею, потерлась носом о подбородок и, прищурившись, спросила:

– Ну, а теперь – споешь?

Хохол расхохотался:

– Да уж куда деваться? Все, расписался в полной своей беспонтовости, так начну хвостом вилять. И спою, и спляшу, если скажешь, а может, и еще чего сделаю – все для тебя.

Он бережно усадил Марину на кровать, набросил ей на ноги одеяло, сам устроился в небольшом кресле, которое опасно заскрипело под его тяжестью, взял гитару и подкрутил колки. Перебрав пару аккордов, вопросительно взглянул на затаившую дыхание Коваль:

– Ну, чего изволите? Пожелания есть – или придворный шут сам может выбрать?

Она поморщилась, передернула плечами:

– Ну, хватит, а? Что за дурацкие приколы – «шут», «придворный»?

– Ладно, проехали, не бери в голову, – усмехнулся Хохол. – Так что спеть-то?

– Да что хочешь.

Он запел что-то из блатного, но Марина сморщила нос, и Хохол сменил репертуар на нечто более лиричное. Она закрыла глаза и откинулась на стену, обхватив себя руками за плечи. Звук гитары уносил куда-то далеко отсюда, заставлял ныть что-то в душе и сердце. Но это уже не было прежней неизбывной тоской по мужу. Это открытие удивило Марину. Оказывается, все не так уж и страшно, стоило только позволить себе не думать – и потихоньку становится легче. Хрипловатый голос Хохла обволакивал ее, обнимал совсем так, как делал это сам Женька, незаметно вынуждал расслабляться и отдаваться новому ощущению свободы.

Поделиться с друзьями: