Рославлев, или Русские в 1812 году
Шрифт:
– Да что ты так об них хлопочешь, братец?
– Помилуйте, Николай Степанович! ведь моя деревушка почти на самой Калужской дороге.
– Так вот что! – вскричал Буркин. – Ах ты жидомор! по тебе, пусть французы берут Москву, лишь только бы твое Щелкоперово осталось цело.
– Что ж делать, Григорий Павлович! своя рубашка к телу ближе. Ну, рассудите сами…
– Да мне-то разве легче? Мы с тобой соседи: если твою деревню сожгут, так и моей не миновать того же; а разве я плачу?
– Ведь вы человек богатый.
– А ты, чай, убогой? Полно, братец! душ у тебя много, да душонки-то нет.
– Перестаньте, господа! – сказал Ижорской. – Что вы? Мы знаем, что вы всегда шутите друг с другом; но ведь наш гость может подумать…
– И, что вы? – перервал Зарецкой, – мы все здесь народ военный – не правда ли?
– Конечно, конечно!
– А между товарищами какие церемонии? Что на душе, то и на языке. Но позвольте вас спросить, где же теперь приятель мой Рославлев?
– Я слышал, что он уехал в Москву.
– Да и теперь еще там, сударь! – сказал лакей Ижорского, Терентий, который в продолжение этого разговора стоял у дверей, – Я встретил в Москве его слугу Егора; он сказывал, что Владимир Сергеич болен горячкою и живет у Серпуховских ворот в доме какого-то купца Сеземова.
– Боже мой! – вскричал Зарецкой. – Владимир болен, а может быть, сегодня французы будут в Москве!
– В Москве? – повторил Ижорской, – но ведь ее не отдадут без боя, а мы еще покамест не дрались.
– И бог милостив! – прибавил Буркин, – авось отстоим нашу матушку.
– Чу! колокольчик! – сказал Ильменев, выглянув в окно. – Кто-то скачет по улице! Никак, Михаила Федорович?
– Волгин? – спросил Ижорской, привставая с скамьи. – Он и есть! Ну, верно, не жалел лошадок: эк он их упарил!
Волгин, в форменном мундирном сюртуке, сверх которого была надета темного цвета шинель, вошел поспешно в избу.
– Ну что, Михаила Федорович? – спросил Ижорской.
– Не торопитесь, скажу! – отвечал глухим голосом Волгин.
– Да говори, что нового?
– Что нового? Замоскворечье горит, и как я выехал за заставу, то запылал Каретный ряд.
– Что это значит?
– Что, братцы! – вскричал Волгин, бросив на пол свою фуражку, – нам осталось умереть – и больше ничего!
– Как? что такое?
– Москва сдана без боя – французы в Кремле!
– В Кремле! – повторили все в один голос. С полминуты продолжалось мертвое молчание: слезы катились по бледным щекам Ижорского; Ильменев рыдал, как ребенок.
– Кормилица ты наша! – завопил наконец, всхлипывая, Буркин, – и умереть-то нам не удалось за тебя, родимая!
– Несчастная Москва! – сказал Ижорской, утирая текущие из глаз слезы.
– Бедный Рославлев! – примолвил Зарецкой с глубоким вздохом.
ГЛАВА III
– Бабушка, а бабушка!.. что это так воет на улице?
– Спи, дитятко, спи! это гудит ветер.
– Бабушка! мне что-то не спится.
– Сотвори молитву, родимый! да повернись на другой бок, авось и заснешь.
Так разговаривали в низенькой избушке, часу в 12-м ночи, внук лет десяти с своей старой бабушкой, подле которой он лежал на полатях.
– Бабушка! – закричал опять мальчик, приподнявшись до половины, – что это так рано нынче светает?
– Что ты, батюшка! Христос с тобою!.. Куда светать, и петухи еще не пели.
– Постой-ка! – продолжал мальчик, слезая с полатей, – я погляжу в окно… Ну как же, бабушка? на улице светлехонько… Вон и старостин колодезь видно.
– Что за притча такая? – сказала старуха, подходя также к окну.
– Мати пресвятая богородица! – вскричала она, всплеснув руками.
– Ах, дитятко, дитятко! ведь это горит наша матушка-Москва!
– Смотри-ка, бабушка! – закричал мальчик, – эко зарево!.. Словно как ономнясь горел наш овин – так и пышет!
В эту самую минуту кто-то постучался у окна.
– Кто там? – спросила старуха.
– Эй, тетка! – раздался мужской голос, – отвори ворота.
– Да кто ты?
– Проезжие.
– Я постояльцев не пускаю.
– Да впусти только обогреться; мы тебе за тепло заплатим.
– Впусти, бабушка, – сказал мальчик, – авось они нам что-нибудь дадут, а ты мне калач купишь.
– Эх, дитятко! ведь мы одни-одинехоньки; ну если это недобрые люди? Правда, у нас и взять-то нечего…
– Эй, хозяйка! – закричал опять проезжий, – да впусти нас: мы дадим тебе двугривенный.
– Слышишь, бабушка?..
– Ну ин ступай, Ваня, отвори ворота. Мальчик накинул на себя тулуп и побежал на двор, а старуха вздула огня и зажгла небольшой сальный огарок, вставленный в глиняный подсвечник.
– Через минуту вошел в избу мужчина среднего роста, в подпоясанном кушаком сюртуке из толстого сукна и плохом кожаном картузе, а вслед за ним казак в полном вооружении.
– Здравствуй, хозяйка! – сказал проезжий, не снимая картуза. – Ну, что, далеко ль отсюда до Москвы?
– Верст десять будет, батюшка! – отвечала старуха, поглядывая подозрительно на проезжего, который, войдя в избу, не перекрестился на передний угол и стоял в шапке перед иконами.
– Десять верст! – повторил проезжий. – Теперь, я думаю, можно своротить в сторону. Миронов! – продолжал он, обращаясь к казаку, – поставь лошадей под навес да поищи сенца, а я немного отдохну.
Когда казак вышел из избы, проезжий скинул с себя сюртук и остался в коротком зеленом спензере с золотыми погончиками и с черным воротником; потом, вынув из бокового кармана рожок с порохом, пару небольших пистолетов, осмотрел со вниманием их затравки и подсыпал на полки нового пороха. Помолчав несколько времени, он спросил хозяйку, нет ли у них в деревне французов.
– Нет, батюшка! – отвечала старуха, – покамест бог еще миловал.
– А поблизости?
– Не ведаю, кормилец!
– Что, тетка, далеко ли от вашей деревни Владимирская дорога?
– Не знаю, родимый.
– Да что ты ничего не знаешь?
– И, батюшка! мое дело бабье; вот кабы сынок мой был дома…
– А где же он?
– Вечор еще уехал на мельницу, да, видно, все в очередь не попадет; а пора бы вернуться. Постой-ка, батюшка, кажись, кто-то едет по улице!.. Уж не он ли?.. Нет, какие-то верховые… никак, солдаты!.. Уж не французы ли?.. Избави господи!