России верные сыны
Шрифт:
Вскоре я откланялся и покинул особняк мадемуазель де Балли, довольный внезапным появлением интимного друга государя. Несколько дней спустя, в Елисейском дворце, он проследовал мимо меня и на мой поклон ответил таким легким кивком, что его можно было и не заметить. И кто бы подумал, глядя на этого надменного, увешанного крестами и прочими регалиями генерал-адъютанта, что он так недостойно вел себя вне дворца.
В тот же день я видел его на молебствии по случаю тезоименитства императрицы, и постное лицо его и истовые земные поклоны навели меня на мысль, что Александр Иванович большой подлец, ханжа и негодник.
…Видел графа Нессельрода. В прежнее время не раз встречал он меня у Бутягина, секретаря нашего посольства, и на раутах у князя Куракина. Мы, молодые люди при посольстве, знали его привычки: он был склонен к чревоугодию, хвалился, что у него лучший повар в Париже, любил цветы и сам заботился о цветниках в доме, где жил, но более всего любил деньги. Русских не любил и боготворил немцев.
Волконский вручил графу мою записку о помыслах парижан, и мне было приказано явиться к нему после полудня. Еще за дверями я услышал его хриплый голос; он не то что вышел, а выбежал ко мне, держа в руках записку, и, уставившись на меня маленькими, недобрыми глазками, сказал:
— Записка ваша, капитан, написана толково, но не надлежало вам так с ней торопиться. Что вы могли узнать в неделю срока?
Я ответил, что прибыл в Париж в день вступления наших войск, прибыл бы раньше, не моя в том вина, что запоздал. Он поднял на меня дьявольские свои глаза и спросил:
— Помнится, я встречал вас здесь четыре года назад?
Получив ответ, он приблизился ко мне и сказал:
— Мы были сослуживцы, и ежели у вас будет просьба, обращайтесь прямо ко мне. Способности ваши мне известны.
И, кивнув мне, он удалился так скоро и бесшумно, что я даже не услышал его шагов.
Долго я потом размышлял: о каких способностях моих говорил Нессельрод?
В Елисейском дворце увидел я Данилевского. Услыхав о беседе моей с Нессельродом, он сказал, что это хороший знак: мол Нессельрод ищет людей, которые бы служили ему.
Тут Данилевский запер на ключ дверь, достал из стола бумагу, дал мне и сказал:
— Читай…
У меня в руках было письмо дочерей светлейшего князя Кутузова-Смоленского императору Александру. Помню его почти что наизусть:
«…Одни беспрерывные подвиги твои, Государь, помешали тебе обратить взор твой на детей Кутузова-Смоленского! Имение, доставшееся нам, обременено долгами, и тогда только можем мы надеяться иметь хоть малое состояние, ежели всемилостивейший Государь прикажет купить оное в казну».
Ниже чьей-то твердой рукой было выведено: «Оставить без ответа».
— Чья рука? — спросил я.
— Аракчеева, — был ответ.
Я взглянул на Данилевского.
— Вот, — сказал он, — вот какую цену у нас имеет безмерный подвиг опасения отечества! Рука гатчинского капрала начертала: оставить без ответа письмо дочерей спасителя отечества… Не одни близкие фельдмаршалу люди знали о его нужде в деньгах, повседневной нужде. А придворному льстецу-лакею из немцев государь иной раз не пожалеет и сорока тысяч, золотом, не ассигнациями… Далеко ходить не надо — хоть тому же Нессельроду.
В тот день в последний раз я видел горесть и досаду на лице друга моей юности. Время шло, привыкал он к неблагодарности царей, низости царедворцев, и лицо его уже не выражало ни досады, ни гнева.
Что до моей записки, то в руках у Нессельрода она пользы не принесла. Францию не спрашивали, желает ли она видеть на престоле Людовика XVIII. Народ безмолвствовал, дух 1789 года погас в сердцах французов. Кровью погасили пламя свободы, и нечего было бояться восстания народного.
В доме Талейрана решалась судьба Франции. Аристократы ликовали, негоцианты, наподобие друзей господина Брегета, рады были уже тому, что торговле не будет причинен ущерб. Что до жителей предместий Сент-Антуанского и Сен-Марсельского, туда были посланы разъезды австрийских гусар.
Народ ожидал многих бедствий от нашествия тридцати тысяч дворян — воротившихся эмигрантов.
— Они хотят жить в роскоши, ничего не делая, как было двадцать пять лет назад, — говорил мой старый друг доктор Вадон. — Герцог Беррийский, герцог Ангулемский и злая ведьма герцогиня жаждут возмездия. Народ французский не хочет Бурбонов, которых привезли в своем обозе союзники…
Двадцать первого апреля Наполеон прощался в Фонтенебло со своей старой гвардией. Сказывали, солдаты плакали, как малые дети, и даже он, жестокосердный, с влажными глазами сел в карету и покинул дворец. Так завершились бури, потрясавшие Европу столько лет.
…Прошел месяц… Я не переставал дивиться легкомыслию парижан, особенно тому, сколь легко они переносили пребывание иноплеменников в своей столице.
При полном безмолвии народа снимали на блоках статую Наполеона с Вандомской колонны. В карауле был батальон Семеновского полка, впрочем, порядок не был нарушен, хватило бы и взвода семеновцев.
Встретился мне в кофейной Тортони, на Итальянском бульваре, знакомый по прежним парижским дням, мсье Лабиль, журналист. Едва что не бросился мне в объятия, чем, признаться, нимало меня не обрадовал. Вадон рассказывал мне о нем, что накануне 18 брюмера, когда Наполеон провозгласил себя первым консулом, сей Лабиль сочинил два воззвания — одно в пользу Бонапарта, а другое в пользу Директории, буде она возьмет верх. Так и теперь он ликовал по случаю въезда Людовика XVIII в Тюильрийский дворец, позабыв о том, что чуть не пятнадцать лет проливал слезы умиления при виде Наполеона, возвращающегося в Тюильри из походов с победой. Художники французские неустанно рисовали картины, в коих изображали вступление союзных войск в Париж, поэты сочиняли оды во славу императора Александра, обивая пороги Елисейского дворца, а знаменитый Лаис пел своим божественным тенором:
Да здравствует Александр! Да здравствует король королей! Ничего не требующий, Не диктующий нам законов…Не так было у нас в России, когда Наполеон был в Москве, — гнев и скорбь были в сердцах русских, и никто не осмелился прославлять победителя.
Дивился я и тому, что парижские ведомости более писали об Итальянской опере, о танцовщице Бриготине и теноре Манвиель, о двойном убийстве на улице Брей, чем о судьбе Франции.
— Есть люди, — говорил мне Вадон, — которым к лицу шутовская роль…
И показал мне глупость, написанную в одном листке: «Прославленный Веллингтон, главнокомандующий английских войск, сказал, что революции невозможны там, где король хорошо ездит верхом. Посему предлагаю избрать королем нашим знаменитого берейтора Франкони».
— Вот для чего дана свобода мыслей господину Лабиль, — сказал Вадон, — все же сейчас журналы имеют более свободы, чем при Наполеоне. Но для чего господам Лабиль сия свобода?
Из любопытства я много гулял по бульварам и видел, как сумрачно глядел простой народ на торжественный въезд короля.
Король, в мундире национальной гвардии, со звездой, ехал в открытом экипаже. Рядом сидела тощая, как скелет, дама со злой улыбкой на длинном желтом лице — герцогиня Ангулемская, дочь казненного короля Людовика XVI. Впереди королевского экипажа — жандармы и два взвода кавалеристов бывшей наполеоновской гвардии. Шествие открывали двадцать четыре девицы высшего света в белых одеяниях с распущенными волосами, точно двадцать четыре привидения. Когда же вслед за коляской короля увидели свиту — наполеоновских маршалов и генералов, — раздались крики: «Да здравствует императорская гвардия!»