Россия, кровью умытая
Шрифт:
Стремя в стремя с атаманом ехал, облаченный в саван, адъютант Шалим. Скуластое лицо его отливало чугунной чернотою. На поясе болтались обрез и вышитый кисет с махоркой, на пику была насажена добытая в последнем бою под Батайском седоусая голова немца в каске. Над мертвой, издающей зловоние головой вились мухи.
Богато пошатались кунаки с тех пор, как покинули станицу: гуляли по Дону и Волге, залетывали в Крым и после многих злоключений на Украине попали в банду атамана Дурносвиста. В огне и крови прошли всю Уманьщину. Однако Дурносвист вскоре был уличен в черной корысти и повешен своими же отрядниками. Выбранный ему на смену Сысой Букретов в первом бою испустил дух на пике сечевика. Чернояров принял командование над бандой и повел ее по древним шляхам Украины. Под Знаменкой дрались с гайдамаками, под Фастовым — с Петлюрой, под Киевом — с немцами и большевиками. Молодой атаман всей душой был предан дисциплине и порядку, но на первых порах, чтобы расположить к себе людей, поважал укоренившимся в банде привычкам к грабежу, пьянству и всяческим бесчинствам. Потом, когда положение его укрепилось, круто повернул по-своему — сам стрелял трусов, рвал плети на барахольщиках, но проку от всего этого было мало. При самых пустяковых неудачах банда разлеталась, как дым на ветру, и Иван с Шалимом скакали по степи, окруженные двумя-тремя десятками самых преданных. Поворот счастья, и шайка быстро возрастала до нескольких сотен. Боевая, волчья жизнь вырабатывала свои права, которые не укладывались ни в какой писаный устав: смертью карался лишь трус и барахольщик, не желающий делиться добытым с товарищем, все остальное было ненаказуемо…
С Дону банда шла в восьми сотнях.
Лелеял Иван горделивые помыслы, как явится он в свою станицу ватажком, как старики во главе с отцом выйдут встречать его с хлебом-солью, как они будут упрашивать его принять в подарок чистокровного степного коня, как… Помахивал от нетерпенья плетью, остро вглядывался в лица высыпавших ко дворам станичников и досадовал, что никто будто и не узнает его.
В обозе хранилось немало отвоеванных знамен всевозможных цветов и отцветков. В станицу отряд входил под черным знаменем, на котором светлыми шелками были вытканы скрещенные кости, череп, восходящее — похожее на петушиный гребешок солнце — и большими глазастыми буквами грозные слова:
СПАСЕНЬЯ НЕТ
КАПИТАЛ ДОЛЖЕН ПОГИБНУТЬ
Весь отряд втянулся в улицу.
Атаман привстал на стременах, обернулся и хрипким баском скомандовал:
— Весело!
Трубачи, откашливаясь, разбирали с возов нагретые солнцем трубы. Кларнетисты, багровея от натуги, начали пробовать инструменты: на их щеках заиграли ямочки, казалось — музыканты заулыбались.
Оркестр хватил «Яблочко».
Две тачанки были сцеплены бортами и поверх, для звона, застланы досками. На движущийся помост легко вспрыгнула походная жена атамана и лучшая в отряде плясунья Машка Белуга. Повертываясь на все стороны, она охорашивалась. Ее крыла шляпа с большое решето, писаный гайдамацкий кушак туго перехватывал талию, обтянутые драгунскими штанами стройные ноги дрыгали от нетерпенья, а высокая грудь была увешана содранными с чьих-то грудей орденами за верную службу, медалями за усердие и выслугу лет, георгиевскими крестами всех степеней. Станичники, завидя атаманшу, по привычке к чинопочитанию подтягивались, а старый Редедя стал во фронт…
— Весело!
Машка кинула глазом туда-сюда, в ладоши хлопнула и пошла рвать:
Иисус ХристосПроигрался в штоссИ пошел до МахнаЗанимать барахла…Взвыли, закашляли, засморкались…А божая матьПошла торговать…Машка как топнет-топнет и понесла:Буржавой ты, буржавой,Хабур чабур лимоны,Кругом наше правоИ наши законы…Отряд застонал, закачался в гулком реве:Кыки, брыки всяко право,Гребем мы все законы…Кто засвистал, кто принялся стрелять во взбунтовавшихся собак, и медведь, не переносящий лая, заревел во всю пасть.
Площадь не вмещала народа.
Не потешили старики Ванькину гордыню, не вынесли хлеба-соли и своей покорности.
Атаман поднял плеть.
— Стой!
Движение затормозилось.
Брякнув прикладами о черствую землю, стала пехота. Всадники опустили поводья, поспрыгивали с коней и начали разминать занемевшие ноги. Оборвался строй ликующих звуков оркестра. Умолк скрип колес.
Шалим, чуть коверкая слова, прокричал нараспев:
— Квартирьеры, разводи людей по квартирам!.. Бабы, разбирай постели, готовься к бою!.. Фуражиры, ко мне!
Над возами качали хохочущую Машку Белугу, вскидывая ее выше лошадиных голов. Матрос будил матроса:
— Тимошкин, вставай… Тимошкин, мужики горят!
Тимошкин не в силах был вырваться из объятий сна и только мычал. Ведро холодной воды ему на голову! Тимошкин, фыркая, поднял стриженую голову, воспаленные глаза его испуганно мигали:
— Где мы?.. В Таганроге?.. Горим или тонем?
— Хлюст малый, — заржали кругом, — с самого Дону не просыпался, всю неделю пьян был… Слезай, на Кубань приехали, сейчас с казаками драться будем.
Перед зданием станичного правления атаман остановился в раздумье… Потом, переборов себя, ступил на скрипучее крыльцо и, окруженный свитой, ввалился в помещение.
Члены ревкома — по углам.
— Кто у вас тут старший клоун? — спросил Ванька, окидывая зорким глазом вставших комитетчиков.
Григоров вышел из-за стола и протянул руку:
— Здравствуйте… Я — председатель ревкома.
— Откуда ты такой красивый взялся? — не подав руки и раздражаясь, вспыхнул атаман. То, что верховодит станицей не казак, а чужак, которого он и видел-то раньше лишь мельком, взбесило…
Шалима разбирало нетерпенье, перемигнулся с фуражирами и ротными раздатчиками, выкрикнул ругательство и рассек плетью зеленое сукно на столе.
Григоров откачнулся, поправил пенсне и насмешливо проговорил:
— Молодцы вы, ребята, погляжу я на вас…
— Помолчи, председатель, — угрюмо сказал атаман. — Не рад прибытию нашему?
— Что вы, что вы? — опять усмехнулся Григоров. — Все мы рады до смерти.
— Помолчи, председатель, да подумай лучше, как бы нас покормить, да и коней наших не заставляй дрожать от голода.
— Кому подчинен отряд? — спросил Григоров.
— Ну, мне.
— А ты кому?
— Черту.
— За кого же вы воюете?
— А ты что, начальник надо мной, меня допрашиваешь?
— У у, анна сыгы! — как укушенный завопил Шалим и взмахнул плетью.
Атаман удержал его руку. У дверей загалдели:
— Дай ему, Шалим, по бубнам.
— Али на базар рядиться пришли?
— Правильно, будя волынку тянуть, люди голодны, лошади не кормлены.
— Карабчить его, и концы в воду.
— Уйми своего молодца, — сказал Григоров, — прикажи убраться отсюда лишним, тогда будем говорить о деле.
— Гонишь? — прищурился атаман, и ноздри его затрепетали.
— Гнать не гоню, но разговаривать сразу со всеми не желаю.
— Храбрый?
Григоров промолчал.
Не спуская с него глаз, атаман с нарочитой медлительностью вытянул из коробки маузер, спустил предохранитель и выстрелил через голову председателя в стенку.
— Гад…
Вбежал Максим.
Григоров стоял прямо. Сразу осунувшееся лицо его было серо, глаза немы.
— Вот стерва! — в восторге закричал Иван. — Не боится ни дождя, ни грому… Пойдешь ко мне в штаб писарем?
Максим сразу сообразил в чем дело, загородил собою Григорова и, стараясь придать голосу твердость, заговорил: