Россия молодая. Книга 2
Шрифт:
– Ничего, не испужаемся! Не больно пужливые! Сделаем как надо! Помирать – не в помирушки играть, а как Афанасий Петрович смерть принял – дай боже любому воинскому человеку. Быть его шпаге в церкви, да не у Параскевы, а в нашей, крепостной. С честью ту его доблестную шпагу внесем, и никто нам на пути не встанет, а встанет – сомнем. Верно говорю, Иван Савватеевич?
– Верно! – твердо и спокойно ответил Рябов.
5. КАК ЖЕ ИНАЧЕ БЫТЬ?
Весть о найденной шпаге доблестного капитана Крыкова, исконного двинянина и доброго человека, молниеносно облетела весь город Архангельск. Дружившие с Афанасием Петровичем, знавшие его близко много о том постарались, и крепкими словами поносили архангелогородцы того курохвата-попа, который посмел отказаться принять в церковь оружие погибшего капитана.
Стрелецкий полковник Вильгельм Нобл доложил о брожении умов в городе князю Прозоровскому. Тот сердито засопел, но противодействовать не решился, а только сказал:
– Сбавить бы им, дьяволам, пыху, да как оно сделать? Ты вот чего... полковник... ты, этого! В крепость нечего шпагу тащить, а есть тут возле Гостиного двора часовня во имя Спаса нерукотворного, пусть там шпажонку его и вешают. Не на вовсе, а лишь на время. Все едино, Крыков сей перескок – он к шведам в полон ушел, так я на Москву и отписал...
Вильгельм Нобл с удивлением поднял брови: воевода в последние дни начал нести такую околесицу, что даже ко всему привычные дьяки только перемигивались.
– Но посадские люди, все здешние ремесленники и иные простолюдины желали бы видеть шпагу именно в крепостной церкви! – произнес полковник.
– Не к чему!
– Они будут шуметь!
– Как велено – делай! – произнес, не слушая, Прозоровский.
Полковник говорил. Воевода, подперев ладонями опухшее, бессмысленное лицо, смотрел на стенной ковер, на котором развешано было богатое оружие. «О, мой бог, он опять совершенно пьян!» – подумал Нобл, поклонился и ушел.
После беседы с полковником воевода занимался с дьяками. Дьяк Абросимов разложил перед князем опросные листы и рассказал, что давеча делалось на съезжей: кого пытали легонько, кого по второму разу, кто сильно пыткою «изумлен» был, а кто и не сдюжал – отдал богу душу.
– Пустовойтов что? – спросил воевода.
– Отпущен, как тобою, батюшка князь, велено. Что крепко были дружны Крыков со злодеем твоим Иевлевым – то все с его слов записано, а более чего нам надо?
– Кто челобитную к Москве свез? – спросил воевода.
И крикнул бешеным, неистовым голосом:
– Изведу всех, дознаю правду, злодеи мои, убивцы, иродово семя! Где те воры, пошто не пытаны, для чего не изловлены? Кто верного моего думного дворянина Ларионова стрелил смертно? С мушкетами, с ружьями на Волгу ушли, зипуна добывать, царевы злые вороги, а вам хоть что? Куда вы смотрели, псы? Где злодей мой, мужик Кузнец?
Дьяки, растерявшись, мямлили вздор, воевода совал жирный кулак им в лицо, топал ногами; зайдясь, рванул Молокоедова за бороду, поволок на расправу. Тот заверещал поросячьим голосом, князь отшвырнул его, повалился на лавку. Абросимов, вытягивая шею, шептал:
– Не иначе, как от Марьи Никитишны все зло, не иначе, как от нее. Сидит в рябовской избе – гордая, белая, кровинки в лице нет, а все с нами – как со псами шелудивыми. Бесстрашная ведьма! И от нее люди на Москве бывали, и к ней приходимцы некоторые наведывались – то подлинно, князь-воевода. Середь белого дня остерегаются, а как потемнее – и туда, на Мхи.
– От кого приходимцы?
– То не дознано. Может, и от того самого господина Апраксина – злого тебе ворога, может и от Головина Федора Алексеевича, может от Меншикова... Давеча на торге говорили: был будто здесь тайно некий человек, прозывался фискал, об тебе дерзостно спрашивал, а когда стали ему руки вязать, словно бы в воду канул...
– Отпустили, ироды! – завизжал князь.
– Как бы не так! – молвил издали, негромко, но с дерзостью в голосе, побитый Молокоедов. – Как бы не так, князинька! У сего фискала грамота с печатью и с подписом...
– Чей подпис?
– То-то, что чей! Самого Апраксина. Крутит он там и на Москве и на Воронеже, все поперек князю-кесарю делает, вцепился зубищами, что и не оторвать.
Воевода поднялся, пнул ногой стреканувшего от него кота, заходил из угла в угол. Дьяки жались у двери, он их словно позабыл, так они и ушли без всякого приказания.
Попозже приехал Мехоношин, встревоженный, злой. Облизывая тонкие губы, спросил, верно ли, что Ржевский уже на пути из Москвы к Архангельску. У князя ослабели ноги, он открыл рот, долго не мог вымолвить ни слова, потом шепотом спросил:
– На Москве-то, на Москве тебе что сказывали? Разве о сем речь была? Обласкали, одарили, а ныне вдруг...
– Видать, новое нечто пронюхали! – сказал Мехоношин. – Князь-кесарь так, а другие иначе. Больно ты прост, Алексей Петрович, больно головою крепок. Тут размышлять надобно...
– Да как размышлять, коли Ржевский едет?
– Едет не торопясь. Ему еще в Вологде дела препоручены.
И, кривясь от ненависти к воеводе, Мехоношин заговорил о том, что в беде никто не повинен, кроме самого князя: давно надо кончить с Иевлевым, мертвецы не болтливы, помер в узилище – и спроса нет. Горе мыкают нерешительные, слабые, те, что ни единого дела до конца сделать не могут. Вор капитан-командор, кабы после баталии попридержал покрепче иноземцев, может и не увяз бы, как нынче. А еще лучше было бы для него кончить в крепости и Риплея, и Звенбрега, и Лофтуса. Небось, нынче с досады пальцы грызет...
– Да ты научи, чего мне делать? – забормотал князь. – Как мне жить-то, господи преблагий...
– Как?
Мехоношин наклонился к самому лицу воеводы:
– А так, что перво-наперво развязаться с Иевлевым! Ночью с верными людьми придушить его в подземелье, – кто распознает, какой смертью он кончился?
– Где же сих людей взять?
– Коли крепко занадобится – отыщешь. Давно надо было то сделать, еще в те поры, когда я на Москве был, порошка подсыпать, али петлей удавить, али топором в темный час по башке. И Егора с Лонгиновым зря отпустил, не для чего было...
– Да, легко тебе говорить, когда письмо от Апраксина не тебе, мне...
– А ты бы то письмо Ромодановскому – дескать, кого мне, батюшка князь-кесарь, слушать... И с хитростью, дабы на Федора Матвеевича тоже тень почернее кинуть. Господин Ромодановский один противу их всех стоит, един никому не верит, един свою думу думает. Он бы эпистолию твою, князь-воевода, может до времени и придержал бы, а как над Апраксиным какая туча повиснет – письмо бы и пригодилось. Хаживал я к нему, знаю, чего князю-кесарю надобно. Имаешь-де ты здесь на Архангельске государевых воров, как на Азове делывал, бьешь нещадно к их царского величества удовольствию, рубишь корни, а корни те далече протянулись – и к Хованским, и к Милославским, и еще нивесть к кому. Я об том князю-кесарю сам говорил на Москве. А заводчиков всему делу здесь двое: первый – Крыков, на него все валить можно, он не ответит. Стрелецкий, дескать, бунт на Москве тоже не без него был. Егора бы вздели на дыбу, он и про Иевлева то же бы сказал. Сильвестр ныне слаб – со второй, с третьей пытки кончился бы...