Россия распятая (Книга 1)
Шрифт:
Потом мы стали заниматься в другом доме (почему-то тоже принадлежавшем знаменитому масону Витте, так много сделавшему для приближения революции в России), рядом с памятником "Стерегущему" у мечети, затем в первой художественной школе на Красноармейской улице. С благодарностью вспоминаю учителя Глеба Ивановича Орловского, влюбленного в высокое искусство. Семья ликовала, когда в журнале "Юный художник" была упомянута моя композиция "Вечер" - за наблюдательность и настроение. Помню, что темой акварели был эпизод, как я с отцом шел домой через Кировский мост. Над нами огромное, тревожное, красное, словно в зареве, небо. Стоял страшный холод. Шпиль Петропавловской крепости, как меч, вонзался в пламенеющую высь. Отец шел в своем поношенном пальто с поднятым воротником. Это было во время советско-финской войны, когда бывший флигель-адъютант государя Николая II Маннергейм сдерживал агрессию советских коммунистов линией укреплений, носящей его имя. Многие годы спустя, находясь в Финляндии по приглашению президента Кекконена, где работал над его портретом, я увидел старое фото, на котором счастливый и трепетный Маннергейм запечатлен рядом с Государем.
Глеб Иванович Орловский показывал нам репродукции картин великих художников, ставил красивые натюрморты. Он благожелательно поддерживал мою страсть к истории Отечественной войны 1812 года. У него было такое "петербургское" лицо, строгий костюм, а на ногах серые штиблеты, чем-то похожие на те, что у Пушкина. Глаза добрые, но строгие. Однажды он меня обидел, сказав, что мою композицию "Три казака" "где-то видел". Но, честное слово, я не позаимствовал ее, просто мама начала читать мне "Тараса Бульбу" Гоголя. Меня потрясла история Тараса, Андрия и Остапа. "Батько, слышишь ли ты меня?" - кричал в смертных мучениях Остап. "Слышу, сынок", - раздался в притихшей толпе голос Тараса. Какая глубина и жуткая правда жизни сопутствовали нашему гениальному Гоголю!
В 1938 году я был отдан в школу напротив нашего дома на Большом проспекте Петроградской стороны. Накануне этого события мать почему-то проплакала весь вечер, а дядя Кока утешал ее: "Что ты так убиваешься, не на смерть же, не в больницу?" Понижая голос" мать возражала ему: "Они будут обучать его всякой мерзости. Он такой общительный... Чем это все кончится? Детства его жалко". В первый же день поручили разучить песню о Ленине: "Подарил апрель из сада нам на память красных роз. А тебе, январь, не рады: ты от нас его унес". "Но ведь тебе не обязательно петь со всеми, ты можешь только рот открывать", - печально пошутила мама.
* * *
Наступила весна. Мы, мальчишки, радостно играли во дворе у старого дерева. Дети жили дружно. Русские, татары, евреи - кого только не вмещал наш старый петербургский дом! Грустная, скорбящая женщина вместе с мужем выносила лежащего в коляске больного полиомиелитом сына. Он ползал по песку, движения его были нескоординированными, словно кто-то изнутри заставлял его, открывая рот, сведенный спазмом, выкручивать руки, ноги, закрывать глаза. Родители шептали нам: "Вы не обижайте его, не смейтесь. Это горе для него, и для папы и мамы". Но никто и не думал смеяться над ним. Детские души в сущности своей добры и чутки. Когда он начинал вертеться и биться на земле в падучей, мы словно не замечали его недуга, старались помочь его матери.
Много лет спустя в Москве возле Арбата, где я живу, спускаясь из мастерской на улицу, я увидел в лучах весеннего яркого солнца среди лотков, столов, где продаются все и вся, толпу. Она сбилась плотным кольцом, но что было внутри нее, я поначалу не мог разглядеть. Веселились и радовались все, но чему радуются, увидел, протиснувшись сквозь толпу. И тут сразу вспомнил впечатление давнего детства. На земле сидел, корчась в судорогах, словно мучимый бесом, мальчик лет пятнадцати. Движения его были, как в падучей - руки и ноги нервно двигались, скрещиваясь, как у робота. Мучительный стыд за людей охватил меня. Над чем же они смеются? Надо скорее помочь бедняге, убрать с асфальта... Но вдруг смотрю, еще один мальчик сел рядом - задергался, а первый, слово с испорченным механизмом, на чужих ногах встал. Боже! Оба смеются! Узнавший меня арбатский художник поясняет: "Это, Илья Сергеевич, такой современный танец, называется брейк. Каково?"
Всегда и у всех народов танец был олицетворением гармонии движения, выражением духа в жесте и образе. В наше же время его сменили имитации полового акта, движения, почерпнутые у дикарей Африки: Сегодня "современный танец" - падучая!
В ожидании Жар-птицы
Я не знаю, как ко мне пришла страсть собирать все, что можно, по истории Отечественной войны 1812 года. Может быть, толчком было посещение галереи 1812 года в Эрмитаже, где прямо в души нам смотрят с портретов глаза героев: Кутузова, Багратиона, Барклая де Толли, Тучкова, Раевского, Дохтурова, Кульнева, старостихи Василисы и многих-многих славных сыновей и дочерей России. А какие до революции выходили книги по истории России, о славных героях ее, дающих вечный пример. Какие у них лица, какой великий дух и любовь к Отечеству двигали их жизнью!
Личность Наполеона тоже всегда вызывала во мне глубочайший интерес, даже в детстве. Помню, на старой открытке изображен эпизод, когда над юным Наполеоном смеются сверстники. Почему? "Потому что Наполеон, будучи корсиканцем, плохо говорил по-французски", - пояснил отец. А Наполеон на Аркольском мосту? Быть или не быть! Свищут пули, решается судьба будущего императора. "По наступающей сволочи - картечью - пли!" - отреагировал он на восставшую оболваненную толпу, идущую во имя бредовой идеи "свободы, равенства, братства" уничтожать мощь и благополучие Великой Франции.
Вторая моя страсть - великий Суворов. В церкви Александро-Невской лавры на полу мраморная плита. "Здесь лежит Суворов" - написано на ней коротко, как он завещал. Думал ли он, что озверевшая чернь под руководством врагов Отечества, сметая и оскверняя могилы великих предков, коснется его праха кощунственной рукой! А останки Александра Невского сложат в бумажных пакетах в подвал антирелигиозного музея, размещенного в Казанском соборе на Невском проспекте!
* * *
Я уже понимал, что Сереже - моему отцу - "не надо высовываться", как говорили знакомые. Мы жили бедно. Даже когда дядя Миша, брат отца, послал мне три рубля "на барабан и саблю" - до войны это были солидные деньги для подарка мальчику, единственному наследнику рода Глазуновых, - отец просил меня повременить с покупкой "подарка от Михаила", а дать деньги матери на еду.
Напротив нашего дома на углу улицы Калинина (бывшей Матвеевской) и Большого проспекта был Торгсин - все та же "торговля с иностранцами". Заходя в Торгсин, все, как в романе Булгакова, говорили в один голос: "Хороший магазин". Как сегодня говорят, заходя в бесконечные валютные "шопы", требующие доллары с отчаявшихся людей СНГ.
Помню, как однажды мама подала приемщику Торгсина три серебряных ложки. Приемщик в белом халате тут же согнул их дугой, положил на весы (ценился вес драгметаллов, а не изделия из них), бросил в ящик, в котором уже лежали портсигары с дворянскими монограммами, тарелки, брошки - все, как в сундуке Али Бабы. Дал купон на продукты. За него на соседнем прилавке нам выдали печенье и масло. "Это все?" - спросил я у мамы. "Да, все", - грустно ответила она. А мне так было жалко ложек с фамильной монограммой Флугов...
Помню, у гостиницы "Пекин" в Москве сквозь мокрую пургу, открывая дверь своего старого "мерседеса", ныне украденного, увидел трех людей - русских крестьян пожилого возраста и закутанную в платок девочку. Глядя мне в глаза, пожилой, обросший щетиной мужчина глухо и безнадежно обратился ко мне, протягивая руку, как нищий:
"Уважаемый господин, помогите нам, не побрезгуйте". Это не были нищие или "бичи", не желающие работать. Это были люди из русской резервации СНГ, мучимые голодом и безнадежностью. Они решили, что я иностранец. Мне потом снились их просящие сквозь пелену вьюжного снега глаза, и даже во сне я испытывал стыд, боль за моих братьев по племени. Дети когда-то великой державы... их прадеды, деды и отцы создавали ее потом и кровью. Кто ответит за сегодняшнее унижение их потомков?.. Как я могу им помочь? Русские беженцы...
* * *
Мама повела меня в "Фотографию", которая находилась рядом с нашим домом напротив кинотеатра "Эдисон" (позднее, в период борьбы с космополитизмом получившего название "Свет"). Это была первая фотосъемка в моей жизни. И, придя к лысому старорежимному мастеру, работавшему в жилетке (как у Ленина в кино), с засученными рукавами рубашки, обнажающими мохнатые руки, я не знал, что нужно делать. "Мадам, дайте ребенку в руки игрушку и возьмите его на колени", - привычно сказал он. Я чувствовал, что происходит что-то необычное. "Мальчик, как тебя зовут?" - "Ильюша", - шепотом ответил я. "Кем хочешь быть?" - говорливо продолжал он, прилаживаясь к оранжевому ящику на ножках. ("Почему он себя черной тряпкой накрывает?" - думал я.) "Летчиком, наверное, хочешь! Хорошо, что летчиком, а не налетчиком", - не унимался он из-под черной тряпки. Затем, высунувшись из-под нее, спросил: "Видишь эту дырочку?
– и показал пальцем на объектив.
– Сейчас смотри туда, вылетит птичка. Птичка Жар-птичка. Понял?" Я стал смотреть во все глаза. Он открыл круглую крышечку объектива. "Раз, два, три!" - победоносно, выделив слово "три", он артистическим движением закрыл черную крышку. "Вы свободны. Кто следующий?" "А где же птичка?" - спросил я. "Птичка? Какая птичка?" - вытаскивая что-то из ящика и уже не слушая меня, проговорил он. "Почему не вылетела Жар-птица?" недоумевал я, забыв смущение и робость. "Возможно, в следующий раз и жареная птица вылетит, приходите почаще", - балагурил негодяй в жилетке, показывая на освещенное яркой лампой кожаное кресло своим новым жертвам.