Роза Галилеи
Шрифт:
Как появились полиция, «скорая помощь», как меня арестовали, все это я помню сквозь туман ужаса.
На суде прокурор указывал на «отягчающие обстоятельства» — что я был пьян, что напал первым и без провокации. Он напоминал об «инциденте» в Долорес и требовал предостеречь других, наказав меня по максимуму. Свидетелей было предостаточно, все дружки Брэда. Общественный защитник что-то мямлил и беспомощно разводил руками. Главным его доводом в мою пользу было, кажется, мое прозвище. Местным присяжным это показалось недостаточным.
Если бы я, как дурак, ожидал, что все ребята нашего Корпуса явятся рушить мою тюрьму, я бы долго ждал. Единственным, кто навестил меня, был Артур. Он же оказался единственным, кто на суде замолвил за меня доброе слово. Не потому, что у меня не было других приятелей, но у всех уже закончился контракт, и всем хотелось домой. Я их понимаю. Один Артур жил поблизости, всего пять часов ходу. Он рассказал, что Гилберт свалил на следующий же день после драки, и я опять не мог не подивиться тому, как легко везунчик избавлялся от всех несчастий — будто волосы со лба откидывал. А Мэри-Энн вышла замуж за местного парня. Я и обрадовался, и огорчился: ясно, что бедняжка вышла замуж под ружейным прицелом, но все же это спасение, и наверняка жених ее любит, ее нельзя не любить, и, может, она еще будет с ним счастлива. Грустно, что я не стал этим счастливчиком. Впрочем, моя песенка спета. И все-таки мне непереносимо, до слез обидно, что все получилось так глупо и нелепо. Брэд был говнюк и подонок, но настоящую ненависть, до сих пор лежащую во мне тяжелым, холодным камнем, которую я не могу ни выплюнуть, ни проглотить, которая останется во мне до моего последнего вздоха, я испытываю вовсе не к нему. Даже стараясь гадить, Брэд не сделал столько зла, сколько его походя, не нарочно, причинил Гилберт. И все же никто из них не совершил такого ужасного, непоправимого греха, как я. Может, убей я настоящего виновника, я бы не был так ужасно наказан.
Только как наказать то, что безжалостней всего, что убивает вообще без причины и повода, мимоходом, как я когда-то убил кардинальчика? В последнем письме ма сообщила, что нашей Ханы с нами больше нет. Маленькая, славная, чудесная, веселая, любимая моя сестренка скончалась от пневмонии. Проклятая пыль забила ее легкие. Что-то в этом мире чудовищно неправильно, я — только малая толика зла и то — совсем не нарочно. К счастью, ма не описывала ее смерть, я бы этого не выдержал. Но в голове сами собой возникали жуткие картины. А мне только этого сейчас не хватало: представлять себе заранее, каково это — задохнуться. Ма сообщила, что Хана теперь лежит на кладбище, посреди бескрайней прерии. А еще написала, что любит меня. Эти ее дрожащие буквы, они единственные поддерживают меня.
И только теперь, когда ни для Ханы, ни для меня уже ничего не исправишь, в Оклахоме начались непрекращающиеся ливни. Ма уверена, что это небеса послушались нашу Хану.
Очень вовремя, потому что я больше не смогу посылать им свои двадцать пять долларов.
Рыцарь
Впервые затмив проем моей двери, в военной форме с двумя офицерскими фалафелями на погонах, даже темным силуэтом на фоне неба он выглядел ослепительно прекрасным, ахиллоподобным. Сначала заявил, что его зовут Дани, только позже признался, что побоялся напугать арабским именем.
Подполковник израильской армии со звучным, бряцающим железом именем Фарес, что значит «рыцарь», друз по вероисповеданию и викинг по внешности, служил в восемьдесят седьмом году в Управлении гражданской администрации Самарии и Иудеи.
В тот год я изучала крестоносцев на истфаке Иерусалимского университета. Отважные и жестокие рыцари-франки, считавшие Иерусалим своей духовной отчизной, за девятьсот лет до нас завоевали Святую землю вопреки всякой вероятности и два века бились за нее со всем мусульманским окружением. В завоеванной франками Галилее друзы были их неохотными союзниками, а в мусульманских владениях — свирепыми врагами. Израильтянка, я питала к крестоносцам и ко всему, имеющему к ним отношение, жгучий, неутолимый интеpec. В подполковнике Таймуре Фаресе мне понравилась романтика тайной секты последователей священника и князя Иофора, экзотика крохотной ближневосточной народности, мифы многовековой давности, но больше всего — его необыкновенная красота.
В старом арабском доме в иерусалимском квартале Абу-Тор стены метровой толщины, высокие узкие окна прикрыты ржавыми ставнями, полы выложены расписной плиткой. Кованые двустворчатые высокие, как в храме, двери запираются гигантским ключом на два скрипучих поворота. Всю зиму в Иерусалиме идет снег, и в моем дворцовом полуподвале царит лютый, сырой, неистребимый холод. От леденящих сквозняков под сводчатым потолком ходит кругами бумажный абажур, от дыхания поднимается пар. Одной нефтяной печуркой такое помещение не согреть. Одной вообще никак не согреть.
Где-то далеко, в отдельной от нас жизни, в галилейской деревне, осталась жена и по совместительству двоюродная сестра Фареса, на которой он женился лет двадцать назад, еще до армии. Пока новобранец взбирался по ступенькам армейской карьеры, давно забытая или, подозреваю, просто оставленная на хозяйстве женщина в длинной черной абайе и в белом платке растила детей, варила мыло, лепила свечи, пекла питы, давила оливы, стригла овец, собирала миндаль и толкла заатар.
Фарес охотно описывал мелочи родного деревенского быта, но с восемнадцати лет, с призыва, жил среди евреев, в родную Галилею возвращался лишь на праздники, а в остальное время посильно утешался вольготностью израильских нравов.
Очень скоро я научилась не путать темперамент и покладистый характер с преданностью и глубоким чувством. Что мы с Фаресом не Ромео и Джульетта, разделенные неподвластными нам трагическими обстоятельствами, я догадалась, когда он спросил, нет ли у меня подружки, которая подошла бы его приятелю Юсуфу. Юсуфу-то сошла бы почти любая, но второй такой дуры, которой подошел бы женатый друз-офицер, я не знала. Из всех дщерей иерусалимских я одна смотрела сквозь пальцы на слабохарактерность, податливость, легкомыслие, невежество, а также — что уж, скажем прямо, — на совершенно неподходящие еврейской девушке на выданье семейное положение и национальность своего друга. Зато я ценила его достоинства — необыкновенное физическое совершенство, щедрость, бесшабашность, теплоту, ласковое обращение и веселость. И все же иногда даже мне становилось невмоготу. Но каждый раз, когда я порывалась взяться за ум и расстаться, он сводил брови, трепетал ресницами, неотразимо сжимал скулы, и эти веские доводы крошили в прах мои хрупкие благие намерения.
Впрочем, если честно, мешает мне вовсе не далекая фольклорная жена, больше похожая на предание. Фарес даже не скрывает, что ее место и до меня уже лет двадцать не пустовало. Мешает, и очень, существование на кафедре истфака младшего научного сотрудника. Весь мой сердечный жар не в состоянии поднять температуру охладевшего сердца доцента вопреки, казалось бы, непреложным законам физической взаимности. Фарес был предназначен уравновесить этот неудачный, ненаучный опыт на живом человеке.
Когда военный джип подвозит меня по утрам ко входу в кампус, я затягиваю прощание с красивым офицером. Но мимо, в нутро мрачного лабиринта истфака, плетутся лишь заспанные школяры. Вслед за ними и я перемещаюсь в университетскую реальность, в мир семинаров, зачетов, несданных курсовых, непрочитанной библиографии и равнодушных докторантов.
В лекционном зале меня встречают гигантские панорамные окна с роскошными пятизвездочными видами на Старый город, тяжкий спертый воздух, многократно использованный предыдущими классами, и молодой надменный преподаватель, читающий курс об особенностях рыцарской культуры и весьма нерыцарственно отравляющий мне этот год. Любящего историю Иерусалим поддерживает не только видами, но и всеми тремя тысячами лет своего существования. Но последнее время для того, чтобы продолжать являться на этот семинар, бестрепетно внимать знакомому голосу, хладнокровно вникать в смысл сказанного, невозмутимо следить за привычной мимикой и предугадываемыми жестами, мне необходима еще и поддержка Фареса.
В кафетерии гуманитарного факультета за чашкой кофе или какао щедрого обладателя лишней сигаретки постоянно поджидает несколько приятелей из подобравшейся на кампусе «русской» компании. В собственных глазах мы, безусловно, самая блестящая, самая интеллектуальная и самая элитарная студенческая группа, к остальному миру относящаяся с легким снисхождением. Друзья заинтригованы моим экзотическим другом, но я не спешу их знакомить. Это смотреть на него — радость для глаз, а в общении мой солдат прост, как хлеб и вода. Не станешь же объяснять, что я так устала от повальной исключительности и у меня такая изжога от остроты чужого ума, что я готова пожить на хлебе и воде необязательных отношений с легкомысленным воякой.