Роза ветров
Шрифт:
Трудно было гвардии майору Беркуту остановить обозлившихся, вконец измотанных ежедневными боями десантников. «Лимонки» лопались в домах. С визгом вылетали рамы.
На чердаке узкого двухэтажного дома заработал вражеский автомат. Павел с полувзводом стремительно бросился к дому. Ворвались в душный коридор, похожий на больничный: жесткие белые кушетки, белый стол, расколотая цветочная ваза. Крутояров остановился в торце коридора, подпираемый сзади гвардейцами. С той и с другой стороны двери. Нажал спуск, рассек противоположное окно длинной очередью.
Медленно открылась одна из боковых дверей в середине коридора. Вышла женщина, бледная, измученная. Внизу, под полом, послышался топот ног.
— Кто там? Ну? — Павел направил на женщину автомат.
— Там они. Эти…
— Проводи.
— Вон люк. — Женщина показала на дальний конец коридора.
— За мной!
…Штабные офицеры, казалось, ждали русских. Они быстро стали в шеренгу и подняли руки.
— Оружие! — скомандовал Павел.
— Оружие все на столе, товарищ командир. Сейчас принесли автомат последнего, стрелявшего с чердака! — сказал один из офицеров, и Павел сразу же узнал его. Это был тот самый, который говорил, что у него в Ленинграде родной дядя. Та же доверчивая улыбка и мелкая дрожь в голосе.
— Хорошо, — сказал ему Павел. — Понятно.
Павел обошел строй пленных, внимательно вглядываясь в каждого. Серые, небритые лица, равнодушные и спокойные. И опять в подсознании взводного забродила старая и знакомая мысль: «Какие же это враги? Подневольники, честное слово. Они, кажется, даже рады, что все для них кончилось так мирно и благополучно. Какие же это враги?»
— Подняться всем наверх! — приказал. — Быстро!
К вечеру затих старый Олонец, бывший русский губернский город. Дремали на скатках солдаты. Грустил с баяном Ваня Зашивин и смеялся:
Ох, конь вороной По дорожке ходит, Жинка сына родила, На меня походит!И вдруг команда: «Встать! Смирно!» И гул голосов. В подразделении появился гвардии лейтенант Левчук. Рука его висела на марлевой подвеске.
— Здравствуй, взводный! — Он крепко обнял Крутоярова здоровой рукой. — Как живешь?
— Что с Сергеем? — вопросом на вопрос ответил Крутояров.
Лейтенант помрачнел:
— Худо, Павел. Руку у него отняли. Да и с ногами что-то не лады!
— Эх, Серега! Вот беда-то! Вот беда!
Появился капитан Соснин, Беркут, другие офицеры.
— Совсем? — спросил Левчука комиссар.
— Совсем.
— А разыскивать не будут?
— Нет, товарищ гвардии капитан. Уговорил всех.
Соснин осуждающе молчал. Ждали, чем кончится эта «перестрелка», остальные. Левчук заволновался:
— Что же у вас такое имеется против меня? Я же не в тыл удрал, а к вам! Что же вы?
И улыбка у Федора Левчука, командира «непромокаемой и непросыхаемой» первой гвардейской роты, была жалкой.
— Давай, гвардии лейтенант, принимай роту, — сказал, как отрезал, Беркут.
Двигались на соединение с истекавшими кровью моряками семидесятой морской… Лето благоуханное, щедрое ярилось над лесом. То тропически обжигало солнце и звоном звенели травы, то хмурилось небо и плескал дождь. Играли в голубом мареве мотыльки, пахло живицей. Тоненький перешеек разъединял гвардейцев-моряков и гвардейцев-десантников. Десантники закрепились на опушке леса и прислушивались к все удаляющимся минным разрывам. Глухо роптал лес. Несли мимо стонавших, с кровавыми повязками солдат. Иные шли сами. На вопросы не отвечали. Что отвечать? Сейчас пойдете, увидите.
Хвостатым змеем взвилась ракета.
— Приготовиться! — пронеслась знакомая команда.
Пошли в атаку.
Дымились траншеи. Жалостью не запаслись ни те, ни другие.
Они — из автоматов, и десантники — из автоматов, они — в ножи, и десантники — в ножи.
В тринадцать тридцать к Беркуту прибежал связной:
— Товарищ гвардии майор, посыльный от моряков явился!
И в ту же минуту перепуганной насмерть мухой зажужжал зуммер: звонил командир полка.
— Беркут, ты? — хрипел полковник. — Разведка моряков должна на твой участок выйти. Жди с минуты на минуту.
— Уже прибыла, товарищ гвардии полковник.
— Отлично. Через полчаса начинайте. Справа будет второй, слева — третий.
Доведенный до отчаяния противник дрался упорно. То и дело работали шестиствольные минометы-«скрипачи». Павел не считал убитых. Боялся сказать себе правду, до того она была страшной. Из сорока двух действовало… только шестеро. Лежали в песчаных окопчиках, готовясь кинуться в атаку.
И вот из-за леса ударила «катюша». Смерч пронесся над линиями противника. И тогда все в полный рост пошли на вражескую оборону, увидели бегущих навстречу черных, заросших бородами, оборванных, окровавленных моряков.
— Братцы-ы-ы-ы! Ура-а-а-а!
…Еще во время обстрела «скрипачей» Павел видел, как подсекло осколком капитана Соснина, как посиневшая от страха Людмилка тянула его к сгоревшему танку. Потом он видел, как она вскочила на броню, спряталась в люке. После боя Павел прибежал к сгоревшей машине. Около растянувшейся по траве гусеницы, неловко запрокинув голову, лежал Кирилл Соснин. Он был мертв. Павел вскочил на синюю броню, с трудом отворотил крышку… Людмилка сидела на корточках. Лицо ее было неузнаваемо. Кровь запеклась на груди, залила распотрошенную санитарную сумку. От прямого попадания мины в башню танка окалина сгоревшего металла струей брызнула ей в лицо, изорвала его, изуродовала. Людмилка тоже была мертва.
Не нашли после того боя десантники и санитарку Нину Рогову.
…В июле сорок четвертого года Павлу Крутоярову исполнилось двадцать четыре года. Много лиц перевидел он за свою жизнь: и суровые лица беженцев с тоской в глазах, и старческие изувеченных войной детей, и лица, овеянные дыханием смерти. Но Людмилкино лицо — сплошное кровяное пятно с клочьями засыхающей желтой кожи…
Павел присел у завернутых в плащ-палатки тел капитана Соснина и Людмилки, совсем по-детски уткнулся в Людмилкину грудь.
Вы видели, когда вместе плачет много мужчин?
Вечером Людмилку и капитана Соснина похоронили. Трижды выстрелили над могилой.
Ушли дозоры на передний край, в белую коварную ночь.
«Дорогой Павел! Здравствуй! Узнаешь мой почерк? Пишу, браток, левой рукой. Едва выучился. Потому и не писал тебе: не мог. А под диктовку писать не хотел.
Слушай все по порядку. Вернулся я из госпиталя в наше Чистоозерье. Куда идти? Пошел в районо: все же учитель я. И в тот же день получил приказ: «Назначить Сергея Петровича Лебедева, имеющего педагогическое образование, директором Рябиновского детского дома, эвакуированного из Ленинграда…» Образование, действительно, педагогическое, как ты знаешь. Но директор детского дома… Какой же я директор? Кто меня учил директорствовать?
Когда ампутировали руку и пальцы на ногах, врач сказал: «Вы можете работать. Конечно, без перегрузок. Берегите себя». А тут, в Чистоозерье, сразу директором назначили. Не откажешься. Секретарь райкома, седой, со шрамом во всю щеку, когда я ходил к нему на беседу, сказал: «Искалечил Гитлер ребятишек, как, впрочем, и всех нас. Но кто же будет с ними возиться?» И я обиделся: «С упреков начинаете. Будто я в тепло прошусь». — «Ты потише. Не кипятись. Поезжай в Рябиновку. Командуй. Но учти — отец ты для них, и мать, и вся родня. Понятно? Ну, счастливо тебе».
Скажу тебе, Павел, что здесь, в тылу, пожалуй, тяжелее, чем на фронте… Поехал в Рябиновку, посмотрел на своих воспитанников и воспитателей — сердце замерзло. Под спальни старая церковь отведена. До этого пшеницу в нее ссыпали. Холодно. Железные печки. Да разве церковь натопишь… Посидел я в своей детдомовской бухгалтерии, посчитал, сколько деньжонок надо, чтобы мало-мальски сносно ребятишек держать, пошел в сельсовет… Смотрю, мои детдомовцы прут в столовую… Впереди вожак, рыжий парень, бьет себя по животу: «Нам не надо барабан…» Остановил их. «А ну, возвращайтесь. Постройтесь, как положено, потом в столовую. Пример надо показывать, ленинградцы!» Вернулись они в общежитие, а я перешел на другую сторону лога, к сельсовету. Остановился. Слышу кричат: «Зараза! Тебе одну руку вывернули, мы другую вывернем!» Не помню, как и дошел обратно до общежития. Завел всех в коридор, построил в две шеренги. «Дайте стул!» — кричу. Принесли стул. Сел я перед строем и говорю: «Не только руку потерял я на фронте, а и ноги. Вот, смотрите!» Снял валенки, показал култышки. «А еще, — говорю, — друзей я там многих оставил. Полегли за нашу с вами Родину. Может, даже и отцы ваши!» Замерли мои хлопцы. Ни звука. Будто никого нет в коридоре. Ну, а потом я вскипел: «Кто хочет мне последнюю руку обломить, пусть выйдет из строя. Ну!»
Минут пять молчали, Потом выпихнули того рыжего, который был выше и здоровее всех. Подковылял я к нему и правой, протезной, влепил оплеуху.
«Вы думаете, куда я шел сейчас? — спрашиваю. — В сельсовет, денег нам с вами надо подзаработать и еще выпросить, чтобы жить нормально. А вы — руки вывернем!»
Так и началось мое знакомство с ленинградскими «трудновоспитуемыми» ребятишками. Как отнеслись ко мне мои воспитанники? Одобрительно. Тот самый рыжий, Шурка Зуборез, на другой день пришел ко мне в кабинет и просит: «Бей еще, директор. Так пацаны решили. Не знал я, кто ты такой, а надо было знать. Бей!» И плакал Шурка горько. Немцы повесили у него мать, а отец погиб под Пулковом.
Никогда и никого в жизни я и пальцем не трогал… И никому не советую… А этот случай нужен был. Потому что нужна бездомным ребятишкам сильная отцовская рука. Отец, он ведь и наказать может, и ремнем врезать. Скажешь, физическое наказание — это же безобразие. Если так скажешь — значит, не понял то, о чем я говорю.
Может быть, это мое письмо покажешь Беркуту. Скажи ему: это размышления сугубо субъективные, как сейчас стали говорить. Народная мудрость такая существует: «Люди за хлеб, да и я не ослеп». Я — педагог и должен думать, и писать, и бороться. Педагог — самая сложная, самая неблагодарная и самая счастливая профессия на земле.
Шурка Зуборез подрос и работает сейчас на заводе, в городе. Прислал воспитательнице Софье Петровне письмо: «Завидую вам и еще новому нашему директору и хочу быть похожим на вас обоих. Помните, как вы прогнали с кухни поваров, кравших нашу кашу, а валенки как мы вместе починяли и директор нас учил сучить дратву. Вы никогда не прощали наши проступки, если они непростительные, и умели не замечать мелочь». Уверяю тебя, Шурка не подхалимничает. Он пишет правду. От этих слов радость в сердце! Потому что парень многое понял. Не похвала нужна воспитателю, а понимание.
Время идет, Павел, в какой-то тревоге. Прозвенит по селу колоколец, распакует Коля-казах тюки с газетами, с письмами, и невыносимо слушать бабий крик: «Похоронка!» Так почти каждый день.
Не успел я проработать в Рябиновке даже и полгода, как на меня кто-то написал жалобу в райком. Вызвал меня к себе секретарь, потер рукой развороченную щеку и сказал: «Ты, Лебедев, запомни. Это тебе — не десантный батальон. Тут люди живут легкоранимые, и ты брось мне велосипеды изобретать».
А сейчас я уже не директор детского дома, а заведующий районо. Так решил секретарь. Он и рекомендовал меня, несмотря на жалобу. Так что Рябиновку, родину нашего комиссара, мне пришлось оставить.
И вот на днях уже пришла беда: секретарь наш умер. Все ждал конца войны. Не дождался. Перед смертью, дней за пять, еще вовсю работал, вызывал меня к себе и советовал:
— Запомни, Лебедев, — он всегда так обращался ко мне. — Эти, которых ты учишь, вместо нас останутся. Смотри, чтоб не заржавели они и… не зажрались.
Мы хоронили его всем районом. Когда подняли гроб, шоферы загудели и трактористы включили двигатели на всю катушку. Я не помню, как дальше все там было, потому что не устоял на ногах, свалился и ушиб себе голову. Не пьяный был, волна в сердце какая-то ударила.
Новый секретарь сейчас — Светильников. По всем районным ступенькам прошел. Мужик твердый, но какой-то весь закрытый. Осторожничает.
Поразила меня, дорогой Павлик, весть о Завьялове. Нет жалости у меня к нему никакой. И не может быть. Одно скажу: я с ним вместе учился в педагогическом техникуме, и он у нас считался отличным математиком и был профоргом. А душонка у него оказалась мелкая. Тут, Павел, все надо понимать по большому счету. Кто «живет» и «борется» за Родину с одной заклепкой — выжить, — опасный для нашей Родины человек. Для меня, для тебя, для всех других. Это надо хорошо осмыслить.
Кстати сказать, Светильников — родной дядя Маши Светильниковой, с которой дружил Завьялов и переписывался. Все считают ее невестой Завьялова, а поэтому не исключено, что сам Светильников ходатайствовал за него. Но штрафной Завьялову все равно не миновать.
Противно обо всем этом писать. Но ты, Павел, учти такую штуку: и ты, и я, и многие другие с Завьяловым начинали, и ведь никто не заметил всей его требухи…
И последнее, насчет Людмилы. Ты припомни все подробности ее гибели. В тот день, кроме комиссара Соснина и Людмилы, как мне известно, погибла еще одна девушка. Но хоронили-то вы не троих, а двоих. Где же третья? Может быть, все это моя придумка, но ты обрати на это внимание.
Желаю тебе доброго здоровья. Жду домой. Обнимаю.