Рождественская песнь в прозе
Шрифт:
— Что это за место? — спросил Скрудж.
— Здесь живут рудокопы, которые трудятся в недрах земли, — отвечал дух. — Но и они меня знают. Вот, смотри!
Из окна какой-то хижины показался огонек, и они быстро двинулись туда. Пройдя сквозь сложенную из камней и грязи стену, они увидали веселое общество, собравшееся вокруг яркого огня, — старый-престарый мужчина и такая же женщина, их дети, внуки и правнуки, все разряженные по-праздничному. Старик голосом, едва заглушавшим вой гулявшего за стенами хижины ветра, пел им рождественскую песню; это была очень старинная песня, которую он певал еще мальчиком; от времени до времени ему подпевали хором остальные, и каждый раз, как те возвышали голоса, громче и веселее начинал петь и старик; как только замолкали они, и его голос раздавался слабее.
Дух не стал медлить здесь, но, велев Скруджу ухватиться за свое платье, понесся с ним над болотом, но — куда?
Не к морю ли? Да, к морю. Оглянувшись назад, Скрудж к ужасу своему увидел, что берег, в виде страшных утесистых громад, уже позади их; уже оглушает его рев волнующегося моря, которое клокочет и беснуется, будто хочет подмыть самые основы суши.
На уединенной, полупогруженной в воду, скале, в расстоянии около мили от берега, стоял одинокий маяк. Целые кучи водорослей облепляли его основание, а буревестники — такие же сыны ветра, как водоросли дети волн — взлетали и опускались вокруг него, подобно волнам, над которыми они носились.
Но даже и здесь двое сторожей развели огонь, бросавший сквозь узкое окошко тонкий луч света на темное море. Дружески протянув через стол свои мозолистые руки, державшие по стакану грога, они поздравляли друг друга с праздником; и один из них, который был постарше, с загрубелым от бурь и непогод, как галлион старого корабля, лицом, затянул громкую, что сама буря, песню.
Снова понесся дух над черным бушующим морем, стремясь все дальше и дальше, пока, очутившись вдали от всякого берега, они не опустились на корабль. Они становились и рядом с рулевым за колесом, и позади часового, и подле офицеров, державших вахту; — подобно темным призракам стояли эти люди каждый на своем посту, но каждый из них или напевал про себя какую-нибудь рождественскую песенку, или думал какую-либо рождественскую думу, или шёпотом говорил своему товарищу об одном из прошлых праздников и соединенных с ним надеждах или воспоминаниях о родине. И у всякого из бывших на корабле, спящего ли, или бодрствующего, и хорошего и дурного — у всех находилось в такой день более доброе чем обыкновенно слово, и все так или иначе, больше или меньше, отличали торжественное значение этого дня; вспоминали тех, о ком и в далекой разлуке они заботились, зная, что и те в свою очередь вспоминают о них.
Велико было удивление Скруджа, когда, прислушиваясь к вою ветра и размышляя о том, как страшно должно быть плыть во тьме над неизведанной пучиной, таящей в себе глубокие, как сама смерть, тайны — когда, занятый такими мыслями, он вдруг услышал веселый смех. Но Скрудж еще более удивился, узнав, что это был смех его племянника, что сам он очутился в сухой, ярко освещенной комнате, и что рядом с ним стоял улыбающийся дух, одобрительно-ласково смотревший на племянника Скруджа.
— Ха, ха! — смеялся племянник Скруджа. — Ха, ха, ха!
Если вам по какому-нибудь невероятному случаю пришлось познакомиться с человеком, который бы смеялся увлекательнее Скруджева племянника, могу вас только об одном просить — познакомить меня с ним, и я буду весьма рад этому знакомству.
Благодетелен и вполне справедлив тот порядок вещей, по которому, при заразительности болезней и печали, на свете нет ничего заразительнее смеха и веселого расположения духа. Когда племянник Скруджа смеялся так, что держался за бока, раскачиваясь головою и выделывая лицом всевозможные гримасы, племянница Скруджа по мужу хохотала так же искренно, как и он, а вслед за ними хохотала и вся их дружеская компания.
— Ха, ха! Ха, ха, ха, ха!
— Ну, право же он сказал, что Рождество, это пустяки! Да он и впрямь так думает! — кричал Скруджев племянник.
— Тем больше ему должно быть стыдно, Фридрих! — с негодованием сказала племянница.
Женщины ничего не делают наполовину. Они со всему относятся серьезно.
Она была очень, очень красива. Наивное, как бы удивленное личико, пара самых лучезарных глаз, которые вам когда-либо встречались, маленький розовый ротик, как-будто созданный для поцелуев, что, впрочем, несомненно и было; несколько пленительных ямочек вокруг подбородка придавали ей особенную прелесть, когда она смеялась.
— Что он чудак, — сказал племянник, — так это верно, и не так приветлив, бы мог быть, но несправедливость его сама себя наказывает, и я ничего против него не имею.
— Он, конечно, очень богат, Фридрих, — заметила племянница. — По крайней мере ты мне так рассказываешь.
— Что нам до этого, милая! — сказал племянник. — Да и ему нет пользы от его богатства. Никакого добра он из него не делает и на себя ничего не тратит. Разве, чего доброго, утешается мыслью — ха, ха, ха! — что когда-нибудь нас наградит им.
— Нет, не терплю я его, — заметила племянница.
То же мнение высказали ее сестры и все остальные дамы и барышни.
— А я так жалею его, — сказал племянник. — Если бы и захотел, и то, кажется, не рассердился бы на него. Кто терпит от его странностей? — Всегда он сам. Представилось ему теперь, что он нас не любит, и вот он не хочет придти к нам обедать. А что из этого? Не велика для него потеря.
— Напротив, мне кажется, что он лишает себя очень хорошего обеда, — перебила мужа племянница.
То же сказал каждый из гостей, а они могли быть компетентными судьями, так как только что встали из-за обеда, и теперь, расположившись вокруг камина, занимались десертом.
— Очень рад это слышать, — сказал племянник Скруджа, — потому что не очень-то доверяю этим молодым хозяйкам. Как ваше мнение, Топпер?
Топпер, очевидно, имел в виду одну из ceстер Скруджевой племянницы, так как отвечал, что холостяк — это жалкий отбросок, который не имеет права высказываться об этом предмете. При этом одна из сестриц покраснела — не та, у которой были розы в голове, а другая, толстушка, что в кружевной косынке.
— Продолжай дальше, Фридрих, — сказала Скруджева племянница, ударяя в ладоши. — Он всегда так: начнет говорить, и не кончит.
Племянник Скруджа снова закатился смехом, и так как невозможно было им не заразиться, хотя сестрица толстушка и пыталась воспротивиться этому при помощи ароматического уксуса, то все единодушно последовали примеру хозяина.
— Я только хотел сказать, — заговорил он, — что вследствие его нелюбви к нам и нежелания повеселиться с нами, он, думаю, теряет несколько приятных минут, которые бы не принесли ему вреда. Я уверен, что он лишается более приятных собеседников, чем каких может найти в своих собственных мыслях, в своей затхлой конторе или в своих пыльных комнатах. Я намерен каждый год доставлять ему такой же случай, будет ли это ему нравиться или нет, потому что мне жаль его. Пускай его будет всю жизнь свою смеяться над Рождеством; но, наконец, станет же он лучше о нем думать, если я из года в год весело буду являться к нему и говорить: как ваше здоровье, дядюшка Скрудж? Если этим я добьюсь хотя того, что он оставит пятьдесят фунтов своему бедному конторщику, и то хорошо; и мне кажется, что я вчера тронул его.
Теперь уж за ними была очередь рассмеяться, когда он сказал, что растрогал Скруджа. Но, по доброте своего сердца, он не смущался этим смехом — только бы смеялись. Чтобы подогреть веселость гостей, он еще начал их потчевать вином.
Напившись чаю, все занялись музыкой. Это была музыкальная семья и, что касается пения, они были мастера своего дела, в чем могу вас уверить, а в особенности Топпер, который басил преисправно, нисколько притом не надуваясь и не краснея в лице. Племянница Скруджа не дурно играла на арфе; между прочим она сыграла маленькую, очень простую по мотиву, песенку, которую хорошо знал ребенок, приезжавший когда-то в школу за Скруджем. Когда раздались звуки этой песенки, все, что этот дух показал Скруджу, пришло ему теперь на память; он становился все мягче и мягче и думал, что если бы прислушивался к ней почаще в течение долгих лет, то мог бы достигнуть радостей в своей жизни своими собственными руками, не прибегая к заступу могильщика, похоронившего Якова Марлея.