Рождество под кипарисами
Шрифт:
– Все будет хорошо. Я его приведу. Уверен, этому есть разумное объяснение.
На самом деле исчезновение Омара тоже мучило его. Уже несколько недель Амин стучал в двери соседей, друзей семьи, немногих оставшихся знакомых, имеющих отношение к армии. Он ходил по кофейням, где часто видели его брата, целыми днями сидел у автостанции и смотрел, как автобусы отправляются в Танжер и Касабланку. Время от времени вздрагивал, вскакивал на ноги и бежал к человеку, чья фигура или воинственная походка напоминали ему брата. Он хлопал незнакомца по спине, и когда тот оборачивался, говорил: «Извините, месье. Я обознался».
Амин вспомнил, что Омар часто упоминал Отмана, своего товарища по лицею, уроженца Феса, и решил туда поехать. Вскоре после полудня он добрался до священного города и отправился бродить по сырым узким улочкам медины. Стоял пасмурный холодный февраль, скупо ливший тусклый свет на зеленеющие поля и величественные мечети имперского города. Амин спрашивал дорогу у спешивших по делах, продрогших прохожих, но все показывали в разные стороны, и, проплутав два часа, он запаниковал. Ему постоянно приходилось прижиматься к стене, чтобы пропустить осла или тележку, раздавался крик: Balak, balak! [26] – и Амин вздрагивал. Его рубашка промокла от пота, несмотря на прохладную погоду. Какой-то старик с бесцветными пятнами на коже подошел к нему и ласковым голосом, мягко раскатывая «р», предложил его проводить. Они шли молча, Амин следовал за почтенным старцем, с которым все здоровались.
26
Посторонись!
– Это здесь, – произнес незнакомец, указав на какую-то дверь, и не успел Амин его поблагодарить, как тот скрылся в переулке.
Служанка, которой на вид не было и пятнадцати лет, открыла ему и проводила в маленькую гостиную на первом этаже. В большом пустынном риаде [27] стояла тишина. Амину пришлось долго ждать, временами он вставал и, оглядевшись по сторонам, выходил в центральный внутренний двор. Он заглядывал в приоткрытые двери, стучал подошвами ботинок по рисунчатым плиткам пола, надеясь шумом разбудить обитателей дома, вероятно прилегших отдохнуть после обеда. Риад был просторным, его интерьеры были украшены с изысканным вкусом. В большой комнате напротив фонтана стоял письменный стол красного дерева, а по сторонам от него – две тахты, обитые дорогими тканями. Во внутреннем дворе цвели жасмин, наполнявший воздух благоуханием, и глициния, поднимавшаяся до второго этажа. Справа от входной двери стены гостиной в марокканском стиле были украшены причудливой гипсовой лепниной, а потолок из кедра – цветными рисунками.
27
Риад – большой, в несколько этажей, дом с просторным внутренним двором, как правило, с водоемом и фонтаном. Риады чаще всего располагались в медине (историческом центре) марокканских городов; ныне в основном превращены в гостиницы.
Амин уже собирался уходить, когда открылась дверь и вошел мужчина в полосатой джеллабе и феске. Борода его была тщательно подстрижена, он нес под мышкой несколько картонных папок, сложенных в объемистую планшетку из красной кожи. Мужчину удивило присутствие постороннего человека у него в доме, он нахмурился.
– Добрый день! Простите, что беспокою вас. Меня впустили.
Хозяин дома не проронил ни слова.
– Меня зовут Амин Бельхадж. Еще раз извините за беспокойство, за то, что я вторгаюсь в ваш дом. Я ищу своего брата, Омара Бельхаджа. Мне известно, что ваш сын с Омаром друзья, вот я и подумал: вдруг он сейчас здесь? Где только я его не искал! Моя мать умирает от тревоги.
– Омар… Да, конечно, теперь я вижу, вы с ним очень похожи. Мне очень жаль, но вашего брата здесь нет. Моего сына Отмана отчислили из лицея, и теперь он учится в Азру. Знаете, они с вашим братом очень давно не виделись.
Амин не сумел скрыть, что расстроен. Он засунул руки в карманы и замолчал.
– Садитесь, – мягко предложил хозяин, и в ту же секунду юная служанка вошла и поставила на медный стол чайник.
Хадж Карим, богатый деловой человек, владел конторой, где консультировал клиентов, желавших приобрести недвижимость или сделать инвестиции. У него был наемный служащий, имелась пишущая машинка, он пользовался доверием в своем квартале и за его пределами. В Фесе и во всех соседних районах люди добивались протекции этого видного, влиятельного человека, близкого к организациям националистов, но водившего дружбу со многими европейцами. Раз в два года он ездил во Францию, в Шатель-Гийон, лечить астму и экзему. Он любил вино, слушал немецкую музыку и купил у бывшего британского посла мебель XIX века, придававшую его риаду совершенно необычный облик. Его обвиняли то в работе на французскую разведку, то в пособничестве марокканским националистам, но ни на чем не могли поймать.
– В тридцатые годы я работал на французов, – начал он свой рассказ. – Составлял контракты, переводил понемногу юридические документы. Я был добросовестным служащим, и им, слава богу, не в чем было меня упрекнуть. Потом, в сорок четвертом году, я поддержал Манифест независимости, участвовал в волнениях. Французы меня уволили, и тогда я открыл собственную контору и теперь выступаю уполномоченным представителем защиты в марокканском суде. И кто скажет, что мы не можем обойтись без этих французов, а? – Лицо Хаджа Карима помрачнело. – Другим повезло меньше, чем мне. Некоторые мои друзья были сосланы в пустыню, в Тафилалет, других подвергли пыткам настоящие маньяки, которые гасили сигареты об их спины, буквально сводя их с ума. Что я мог поделать? Я старался помочь своим братьям. Я организовывал сбор средств, чтобы материально поддержать политзаключенных. Однажды я приехал в суд в надежде оказать помощь одному молодому обвиняемому или хотя бы поддержать его отца, измученного жестокостью судилища. Перед зданием я заметил сидящего на земле человека, выкрикивавшего слово, которого я не разобрал. Я подошел к нему и увидел, что перед ним расстелен кусок материи, а на ней аккуратно разложены три или четыре галстука. Торговец решил, что почуял хорошего клиента, стал обхаживать меня, чтобы я купил галстук, но я сказал, что он мне не нужен, и направился в суд. Перед входом теснилось много людей. Мужчины молились, женщины царапали себе ногтями лицо и призывали Пророка. Поверьте, господин Бельхадж, я до сих пор помню каждого из них. Всех отцов, чувствовавших унижение от собственного бессилия, протягивавших мне бумаги, которые они не могли прочесть. Они бросали на меня умоляющие взгляды, просили женщин уйти с дороги и замолчать, но безутешная мать никого не слушает. Когда я наконец сумел протиснуться к дверям суда, то назвал себя, представил документы, подтверждающие полномочия юриста, но привратник категорически отказался меня впустить. Оказалось, что вход без галстука запрещен. Мне стоило большого труда ему поверить. Разбитый, пристыженный, я вернулся к торговцу галстуками, сидевшему по-турецки на земле, и схватил синий галстук. Без звука заплатил и повязал его поверх джеллабы. Я чувствовал бы себя смешным, если бы не заметил на ступеньках, ведущих в зал суда, встревоженных отцов в джеллабах с поднятыми капюшонами и повязанными на шее галстуками.
Хадж Карим отпил глоток чаю. Амин медленно качал головой.
– Господин Бельхадж, я такой же отец, как другие. И горжусь тем, что у меня сын националист. Я горжусь всеми сыновьями, что восстают против оккупантов, наказывают предателей, сражаются за то, чтобы положить конец несправедливой оккупации. Но сколько еще придется убивать? Сколько еще людей будет приговорено к расстрелу, прежде чем восторжествует наше правое дело? Отман сейчас в Азру, далеко от всего этого. Он должен учиться и быть готовым управлять страной, когда она станет независимой. Найдите вашего брата. Ищите его, где только можете. Если он в Рабате, в Касабланке, верните его домой. Я восхищаюсь теми, кто от всего сердца сочувствует мученическому подвигу своих близких. Но я так же хорошо понимаю тех, кто хочет спасти их любой ценой.
Уже вечерело, и во внутреннем дворе зажглись большие светильники. Амин заметил на одном из комодов красивые деревянные часы французской работы: их золоченый циферблат поблескивал в полутьме. Хадж Карим выразил желание проводить Амина до ворот медины, где стояла его машина. Прежде чем расстаться с гостем, Хадж Карим пообещал навести справки и сообщить Амину, если что-нибудь узнает:
– У меня есть друзья. Не беспокойтесь, в конце концов кто-нибудь да разговорится.
На обратном пути Амин постоянно думал о том, что ему рассказал этот человек. Ему пришло в голову, что он, наверное, слишком отдалился от всего, что замкнутая жизнь сделала его в какой-то мере слепым и эта слепота преступна. Он трус и как худший из трусов вырыл себе нору и спрятался там, в надежде, что никто его не заметит, никто не достанет. Амин родился среди этих людей, среди этого народа, но никогда этим не гордился. Напротив, ему часто хотелось успокоить встреченных иностранцев. Он пытался заверить их, что он другой, не вороватый, не ленивый, не пассивный, как любили говорить европейские поселенцы о своих работниках марокканцах. Он жил с крепко усвоенным представлением о том, каким его желали видеть французы. Подростком приучился ходить медленно, опустив голову. Он знал, что его темная кожа, коренастая фигура, широкие плечи пробуждают опасения. Поэтому он зажимал руки под мышками, словно давая обещание не вступать в драку. Теперь же у него появилось ощущение, будто он живет в мире, населенном одними врагами.
Он завидовал фанатизму брата, его способности всецело отдаваться какой-то идее. Он хотел бы никогда не сдерживаться, не бояться умереть. В моменты опасности он думал о жене и о матери. Амин всегда заставлял себя выживать. В Германии, в лагере, где его держали, товарищи по бараку предложили ему вместе с ними спланировать побег. Они самым тщательным образом изучили малейшие возможности для этого. Украли ножницы для резки металла, чтобы устроить проход в колючей проволоке, сделали небольшой запас провианта. Неделю за неделей Амин убеждал друзей, что пока не стоит бежать, и находил для этого аргументы. «Сейчас слишком темно, – говорил он. – Подождем полнолуния. Сейчас слишком холодно, мы не выживем в обледеневшем лесу. Подождем, пока потеплеет». Люди доверяли ему, а может, в его осторожности отражались их собственные страхи. Так прошло полгода, полгода промедления и сделок с совестью, полгода, пока он делал вид, будто ему не терпится бежать. Конечно, он страстно мечтал о свободе, видел ее во сне, но не мог решиться получить пулю в спину или умереть, как собака, зацепившись за колючую проволоку.
Для Сельмы с исчезновением Омара началось время радости и свободы. Отныне никто за ней не следил, никого не беспокоило ни ее отсутствие, ни ее вранье. Все подростковые годы она с гордостью выставляла на всеобщее обозрение синяки на ногах, припухшие щеки, заплывшие глаза. Подругам, не желавшим участвовать в ее безрассудных выходках, она всегда говорила одно и то же: «Все равно побьют! А так хоть удовольствие получу». Собираясь в кино, она заворачивалась в хайк, боясь, что ее узнают, но, очутившись в темном зале, позволяла мужчинам гладить свои голые ноги и думала: «Этой маленькой радости никто у меня не отнимет». Зачастую Омар поджидал ее во внутреннем дворе и на глазах у Муилалы избивал до крови. Когда Сельме не было и пятнадцати, однажды вечером она поздно вернулась из школы, и когда постучала в дверь своего дома в квартале Берима, Омар отказался ей открыть. Была зима, на улице рано стемнело. Она клялась, что ее задержали на занятиях, что она не сделала ничего плохого, взывала к Аллаху и его милосердию. За дверью она слышала крики Ясмин, умолявшей молодого человека смилостивиться над сестрой. Но Омар не уступил, и Сельма, умирая от страха и холода, провела ночь в прилегающем к дому маленьком садике, на мокрой траве.
Она ненавидела брата, который запрещал ей абсолютно все, считал шлюхой и неоднократно плевал ей в лицо. Тысячу раз она желала ему смерти и проклинала Всевышнего за то, что ей приходится жить под гнетом такого изувера. Он смеялся над стремлением сестры к свободе. Когда она просила разрешения сходить в гости к соседке, он едким голосом повторял: «Подружки, как же, подружки». Говорил: «Ты думаешь хоть о чем-нибудь, кроме развлечений?» Поднимал ее на несколько сантиметров над полом, прижимался лицом к ее лицу, Сельма начинала трястись от страха, а он швырял ее о стену или на ступеньки лестницы.