Ручьи весенние
Шрифт:
— Тут пишут, — Андрей указал на газету, — что Казарин уже принял новенькие тракторы. Ясно: ни комсомольская, ни партийная организации там спать не будут.
— А мы? Я, — Витька Барышев ткнул кулаком себя в грудь, — я и то понимаю, на какую вышку поднялась Маша. Ну как же можно позволить ей упасть оттуда?! Тогда и нам позор на веки вечные… Забивай меня, Андрей, как гвоздь, куда угодно, по самую шляпку…
Его прервал Игорь Огурцов:
— Расхвасталась гречневая каша! Что о вашем ремонте Боголепов говорил? Иди-ка ты лучше к станку, теперь каждая минута дорога.
Андрей и Шукайло переглянулись: «Ай да Огурец!»
В помещении, где зимой Вера Стругова проводила занятия, было шумно. Там собралась увеличившаяся теперь втрое комсомольская организация Войковской МТС.
Нежданно появились Боголепов и Уточкин. Первым заметил их Витька Барышев и по школьной привычке негромко прошипел:
— Ди-рек-ция!
Андрей, Вера, Игорь и Витька подвинулись на скамье. Гости, сбивая на ходу снег с одежды и валенок, сели, с любопытством оглядывая комсомольцев. Картина и впрямь была живописная. Большая комната пестрела платками, беретами, яркими кофточками и рубахами. Смеющиеся лица раскраснелись от жары, от радостного возбуждения. Всюду виднелись вихрастые чубы: и черные, и рыжие, и светлые, как пшеница. Мелькали быстрые сильные руки.
Когда движение улеглось, Андрей сказал высокому худенькому пареньку Александру Фарутину:
— Продолжай, Саша… Хотя обожди минутку… — Андрей повернулся к гостям. — Саша Фарутин в пургу, когда все тракторы на приколе, сделал две ездки за кормами и прямо с машины, заглушив ее под окнами, прибежал к нам, чтобы послушать и снова ехать. — Андрей волновался. — А почему мы это затеяли? Про прибывших на целину москвичей в Предгорном пустили дурную славу: «За длинным рублем погнались, а сами пьянствуют, дескать, хулиганят, бегут от трудностей…»
А дело обстояло так: прибывший в Войковскую МТС по путевке московского комсомола тракторист Семен Кузнецов неожиданно скрылся. Еще в дороге он дебоширил, а на третий день по приезде пристал к заведующему кадрами. — «Отдай трудкнижку! Не отдашь — оставлю на память». И уехал. Трудкнижка у него вся в пометках: «Уволился по собственному желанию».
За Кузнецовым сбежал буян и пьяница шофер Некрылов: ему заработок мал показался.
Отсюда и пошло. Комсомольцы-москвичи потребовали поставить на бюро вопрос «о стиле работы целинников-москвичей».
— Вот Саша Фарутин и рассказывает о себе, что его привело на Алтай и как он собирается работать, — выяснил Андрей. — Продолжай, Саша.
Смущенный Фарутин переминался с ноги на ногу.
— Чего забуксовал, Сашка? Дуй на третьей скорости!
— Ну ладно… — Фарутин поднял брови. — Я из деревни Хлопки Московской области. Работал в МТС. И отец, и мать, и дед — в колхозе. Услышал я по радио призыв партии на целинные земли и думаю: «Вот тебе, Сашка, и твой передний край!» Поговорил с дедом, с матерью. Мать — в слезы: «Куда ты, в пустыню!» Уговорил. Одним словом, прибыли мы в Барнаул, спрашиваем: где больше трудностей? Вот и выбрали Войковскую… Смешно, как вспомню про страхи некоторых: «В снега, к волкам, к медведям едем…» На третий день привезли нам койки с сетками, подушки, одеяла… Не терпелось — вышли на ремонт. А утром двадцать седьмого марта я принял новенький «ДТ-54» и двадцать седьмого же отправился в первый рейс. Бюро комитета интересуется про душевное состояние? Кривить не буду: родители есть родители, а родной край — родной край… Но уже начинаю привыкать: чувствую себя как дома. Народ такой же, машины такие же, только что родственников нет. — Фарутин виновато улыбнулся. — Когда ехали, все смотрели в окна вагона и поражались: сколько земли гуляет! Степи — глазом не окинешь! И ровные как стол! И где-то, бог знает где, горы маячат. Загляденье!
Мечтательными глазами Саша окинул притихших слушателей.
— Вроде высотных зданий… Да, да, — заметив улыбки ребят, оживился Саша. — Бескрайная ровность — это как бы обширные первые этажи, широкие залавочные елани и гривы — вторые, третьи, десятые, одиннадцатые, а там, уж без числа, этажи самые верхние — каменные, лесистые, подоблачные шпили, один другого выше… Такая красота мне никогда и во сне не снилась. Раньше читал про Алтай и не верил: прикрашивают, думаю… А теперь убедился, дда-а!..
— А ты, случаем, стихов не пишешь, Саша? — крикнула из угла Груня Воронина.
Фарутин повернулся к ней и без всякого смущения просто ответил:
— Пишу, Груня. Плохие, но пишу.
Все засмеялись. Фарутин выждал, пока отсмеются, и продолжал:
— На самом деле: в нашей подмосковной эмтээс раздольности трактористу мало. Поле с полушубок, лесок, как в парке, дичи в нем не жди: на каждом шагу дачник. Не поля — огороды. Какое уж тут душе раздолье! — Фарутин задумался. — В Кремле Никита Сергеевич сказал нам: «Вы едете в замечательный район страны. Там много хороших людей, надо учиться у них». Мне полюбились эти слова. Вот я и учусь у Ивана Анисимовича Шукайло. А теперь, когда узнал про летунов Кузнецова и Некрылова, дал комсомольское слово: «Буду работать за троих». Сегодня вместо одной ездки три хочу сделать. На том до свиданья! — Фарутин нахлобучил шапку и пошел к двери.
Через минуту все услышали рев мотора под окном.
— Завел!
— Теперь пойдет газовать!
К столу подошла одетая в новенькую ватную стеганку и ватные штаны маленькая коренастая девушка с широким мужским лбом. Коротко остриженные черные волосы были прямы и жестки, угловатое лицо обветренно. Казалось, природа безжалостно обидела девушку, не дав ей ни одной привлекательной черты. Но когда Груня, волнуясь, заговорила, никто уже не думал о ее внешности. В ее грудном красивом голосе было столько задора и страсти, что она с каждой минутой нравилась присутствующим все больше и больше.
— Конечно, я мечтала о героизме, как те ребята, которые строили город на Амуре, или комсомольцы гражданской войны, с песней умиравшие за советскую власть. И мечтаю: целину я понимаю не просто как землю, которую надо пахать и сеять, а как отчаянно смелый прыжок в лучшее будущее, когда все-все наши люди будут не только сыты, обуты, одеты и богаты, но и по-настоящему культурны. Да, да, именно культурны! — словно споря с кем-то, горячо повторила она. — Душой-то я широко мечтаю, а высказать вот не могу, слов, каких надо, нету… — Груня была так искренне огорчена своей беспомощностью, что даже махнула рукой. — Одним словом, я думаю, вы поняли меня, ребята… А приехали сюда, и пришлось нам, как тут говорят, «слонов продавать». Хорошо Саше: газанул и поехал навстречу буре… А я была на заводе контролером и в сельском хозяйстве, что называется, ни бум-бум… И вот мы, десять здоровенных девах и пятеро парней, ходим целыми днями как на именинах. Да ведь это же пытка, товарищи!
Слово «пытка» Груня произнесла с такой страстью, столько вложила в него обиды и негодования, что в переполненной комнате стало тихо.
— А вечерами еще тошнее — хоть в гроб! Ночь — двенадцать часов. Свету нет. В клубе ослабевших овец разместили. Кое-кто из наших парней ошалел, к водке прислоняться стал. Решили мы требовать работы. — Груня оправила ватник. — Нас поразило, до чего же здесь не умеют ценить время…
Чувствовалось, что Груне мучительно тяжело говорить о всех неурядицах, с которыми встретилась молодежь по приезде.
— Придем в правление к восьми. Ждем. А люди собираются к десяти, а то и к половине одиннадцатого. И как будто бы так и надо!.. Я решила поработать до посевной дояркой. А колхозницы мне: «Да ты и доить-то, поди, не умеешь?» А я и вправду ни бум-бум. Но все же стала помогать. Доярки ходят злые и не своим голосом на голодных коров орут — кормов-то нет! Ну, тут одна наша девушка и предложила поехать в поле да по одоньям стогов в снегу порыться…
Груня не назвала фамилии этой девушки, потому что говорила о себе.