Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Пил он и в тракторе: пашет в грачьем смятении, пьёт сам перст и из водочных пробок гнёт 'бескозырки', чтоб, швырнув, их запахивать... В 'шесьдесятые' в космос выбрались, телевизоры сделали - а без трактора швах. А тракторы - он с одним под обрыв слетел. Дак простили: все выпивают. Но, постепенно, - то ли тут возраст, то ли ещё что, - жизнь поменялась. Квасовка - ладно, в ней три избёнки. А и Тенявино: после школы все в Флавск бегом. Трактористов строгали целые прорвы, чуть что - уволим. Тут и кардан... Закваскин, вор, с Оголоевым махинируют на сто тысяч, он же прибрал кардан с допотопного ЗИСа, годы в углу лежал, - вмиг кардан стал госсобственность. Враз припомнили всё и выгнали. Он стал скотником. Пить - лакай с утра. А то бабу жмёшь, и твою кто-то сходно... Ну, и побил её, дак пошла на завод во Флавск. Как придёт - за хозяйство, мужу ей некогда... В 'семьдесятые' опустели деревнюшки: город близко, грязь отмесил - асфальтики, зарабатывай чистым, а не в гавне скользи. Молодые вразбег, 'учёные', а к нему председатель вновь, с пребольшущим пардоном: дескать, тряхни мощой, а кто старое вспомнит... Он и тряхнул, пить бросил, раньше всех в трактор, позже всех с трактора, 'бескозырок' не гнёт впредь. В мае на Первое люди празднуют, вся огромная СеСеСеР, он пашет - да и под кустики, под 'треньсвистер' обедать. Трактор шумит-стоит в холостом ходу, лемех бликает... Снова пашет и, как министр какой, честь рукой даёт, а грачи следом свитой... С Марьей наладилось. Он любил её, Марью-то, и хозяйство вёл... Жили тягостно, Маленков облегчил им. А Хрущ опять поджал, чтоб мужик не куркулился. И при Брежневе чуть не так - расхититель. После Андропова оползла вожжа. Над избой, крытой цинком, встала антеннища, скот бродил неудобьями; огород - нет конца. И всё - он. А жена лишь стирать и детей следить. И вдруг кончилась. Схоронив, сел на пенсию, так как вспухло колено. Он добыл мерина, жил вдовцом; много пил: самогон, политуру, но также скот держал с огородом. Всё ради Марьи. Чистя хлев, он бубнил, что, пока он тут с овцами, пусть 'курям' задаст. На покосе божился ей, что и в этот год справились, а уж в новом 'посмотрим'... Лили дожди, шёл снег, отцветали черёмухи - и в другой покос он опять твердил, что у них всё 'по-старому'. Труд внушал не спиваться, быть Заговеевым, у которого, говорили бы, и хозяйство немалое, и силёнки. Дети уехали на завод во Флавск... После всем в их районе стали доплачивать за Чернобыль, чтоб пили водку - гнать 'нуклегниды'. Пьянством лечились; пили лечась то бишь. Пил и он вовсю, но и вкалывал. Запустил только женское: быт, постирку с одёвкой и в этом роде; образовались чёрная плитка, гнутые ложки, битое зеркало, одеяло с прорехами, пыль в углах. Засыпая, он спрашивал: умерла жена, что ли?
– и соглашался, что умерла давно, но проснувшись доказывал, что - жива и вот-вот войдёт в дом как встарь. Он доказывал, что жива его Марья, нынче, едучи и приветствуя сверстников. Он сидел в санях на одной ноге, а другая, больная, в валенке, - прямо.

Минул последний дом у околицы; дальше пустошь и Флавск за ней.

Он признался мне: - Выпить мчусь.

Нас мотнуло от улицы вверх, в поля, что весною распахивались в ряд с тем, что считалось 'дорога', кою вновь делали; летом ездили меж хлебов в пыли; в сентябре всё пахалось под зиму и трамбовалось; почвы твердели, оттепель разводила слизь, и Тенявино превращалось чуть ли не в остров; стужа крепила лёд, и вновь ездили; снег скрывал колеи, но машины снег мяли; только в февральские обложные заносы путь грёб бульдозер.

Днесь полей не было. Был пустырь в свалках с ямами и опорами ЛЭП, что давным-давно шла к мансаровским фермам. Здесь - радиация... Я, мать, брат набрались радов, зивертов, бэров там, где служил отец. Здесь же - след от Чернобыля; здесь теперь будет смерть либо новое человечество. Я уже мутант: я фиксирую трепет горниих ангелов, гад подвод-ных ход, прозираю ад с тартаром. И сказать боюсь о последствиях, что грядут вот-вот - еду в розвальнях, а ведь знаю, чем кончится. Мне бежать бы... вымереть проще, чем ждать что близится.

Мы подъехали к Флавску, к лавке 'Продукты'.

– Мигом, погодь секунд...
– Заговеев исчез внутри, вышел с водкой.
– Ты, друг-Михайлович...
– Он, взяв в розвальнях кружку, быстро плеснул.
– Погодь-ка... Опохмелюсь я...
– Выпив, он сморщился и занюхал засаленным рукавом.
– Домчу!..

– В центр города, - я добавил, - в администрацию. А ты с лошадью. Мне бы сотки там выпросить.

Он сел в розвальни.
– Дак, Михайлович, я от квасовских. Ты один - а мы как бы от общества, коллективом. Надо бы... Зимоходова нужно, это мой друг, считай...
– Он стремительно оживал; прокашлялся, увлажнив глаза.

– Ты нетрезвый.

Он отвёл телогрейку, чтоб двинуть орденом.
– Я его завсегда во Флавск! Это Знамени Трудового. Орден мне - Леонид Ильич лично! Есть резон, восседай!

– Ну, садись, пап!
– сын мой похлопывал с собой рядом.

Мы скрежетали ветхою улицей, бывшей некогда тракт на юг, так что новая магистраль, что справа, пряталась сзади ветхих кварталов. Слева шло кладбище, где средь крестиков было три мавзолея; был и грачевник. Нас глушил грохот транспорта, здесь убогого, взвесь с колёс жутко пачкала. Добрались мы до площади, годной Харькову и где Ленин терялся. Се как бы символ: Флавск вкруг гигантского асфальтированного квадрата и в нём оратор. Культ болтологии?.. Через улицу-трассу, - ту же 'М-2' опять, - было здание с флагом (в прошлом райком, я знал), трёхэтажное. Среди 'волг' с иномарками карий мерин и стал. Постовой пропустил меня. Заговеев затопал по лестнице в грубых валенках.

Мы уселись на длинную лакированную скамью близ двери, третьими в очередь. Сын мой медленно, по слогам, прочёл:

– 'Зам главы... Зимоходов'. Что, он главарь?

– Дак правильно, - поддержал Заговеев, сняв свою шапку.
– Я и по пенсии приходил к ему, и когда электричество сбавили. Был партийный начальник. А и теперь главарь, по селу, не по городу...
– он дохнул перегаром.
– Все из райкомовских. Вот такой народ, завсегда в верхах... Зимоходов в собрания приглашал меня из-за ордена, вместе были в президиме, он от партии, я трудящийся. Я... Погодь...
– Заговеев толкнул меня и умчался.

Взвизгивал факс, телефоны трезвонили, пело радио. Секретарша, впустив меня к Зимоходову, поливать стала фикус. В зеркале глянул тип в грязной куртке, пачканной в марш-броске через город в низеньких розвальнях. Заговеев помог бы, но убежал... блевать?

Я вошёл. Чин, кивнув, повертел в пальцах ручку и указал на стул. Был он плотен, при галстуке, лупоглазый. Спрашивал взглядом: слушаю! быстро суть! много дел! кроме прочего, вряд ли я, то бишь вы, пол'yчите, лучше бросьте; но, если хочется, что ж: вы пр'oсите, а я - контру, вы залупаетесь и копытите от своей херни - но мои хер'a выше; вы уже м'oлите, - я тогда, не как, скажем, ответственный, вам сочувствую; только, кроме пинка под зад, ни черта я вам; не со зла, клянусь: просто вы мне не выгодны; пользу я б углядел, поверьте, и всё иначе б шло; потому начинайте, что вам желается... Он скосил глаза, подавив зевок; вдруг взял трубку и, отвечая, взглядывал на нас с сыном, да испускал ещё газы или чесалось что. На столе был флажок РФ, рядом дырочка для флагштока, - вдруг для серпастого? Положив вскоре трубку, он крутнул ручку в толстеньких пальцах.

– Ну?

– Я из Квасовки, я там дачник... Здесь была Евдокия Филипповна...
– потянул я из хаоса (путь единственный для бегущего рвачества).

– Вместо Шпонькиной я. Что надо-то?

Мою логику он отвёл, я сбивчиво начал новую: - У меня... у жены, верней, в Квасовке, у нас дача. Мы не чужие; мы здесь семнадцатый скоро год... Прошу вас... К дому приписано двадцать соток. Мы из Москвы. Но прадеды жили в Квасовке... Приписать бы сто соток... или пусть сорок. Да, я не местный, но, как потомок здесь прежде живших и в возмещение, что нужда приезжать, прошу, Никанор... ведь Сергеевич?
– спохватился я.

– Эк вы... Смилуйтесь!
– усмехнулся он.
– Вы не ехайте. Мои предки с Москвы сюда. Получу я бесплатное в этой вашей Москве? Ответьте.

– Нет, не получите.

– Есть закон...
– Он стрелял лупоглазыми взглядами то на стол, то за спину мне, где толокся мой сын, и тряс ляжкою: умалял Москву. Я ему как бы чмошник в грязной одежде. Он вкусно выделил: - Тут закон у нас. Местным - га. А всем дачникам - ноль два га, двадцать соток. Дачники... Пол-Тенявино дачники. А другие? Хоть Ушаково... или Лачиново... Тоже дачные. Из Москвы да из Тулы - все родились здесь. Значит, им всем давать? Вам и им гектар? У меня десять соток, хоть я весь тутошний. Потому что гектары - мы лишь прописанным. А заезжие пожили, шашлычка с пивом скушали - и в столицы?.. Польза в чём? Га пустым стоять? Не пойдёт... Эк вы, дай га... Будто конфет вам дай...
– Он убрал под стол руку.
– Разве не ясно, что земля - святость? Это налогов нет; а начнём брать - в слёзы? Вы... Вот вы кто такой?..
– Услыхав 'лингвист', он похмыкал: - Грамотный, знать должны... С удовольствием... Но - законы. Стребуйте под Москвой гектар.
– Чин зевнул.

С криком, с грохотом и в распахнутой телогрейке, чтоб явить орден, в дверь полез Заговеев.

– Но!! Ты целинника не моги!!
– кричал он на секретаршу.
– Ты ещё не было, я поля пахал для твоих папки с мамкой!!

– Что расхрабрился-то?
– Маска сдёрнулась с Зимоходова; он со мною покончил, и кстати сцена, где я стал лишний.
– Света, порядок... Ну а целинник... ты подожди чуток, мы с товарищем спорим.

– С им ведь я...
– Заговеев уселся, вытянув ногу.
– Дал ему сотки-то?

Зимоходов, откашлявшись, завертел ручку пальцами лишь одной руки, а другой сдавил спинку чёрного кресла, в коем сел боком.
– Впрыгнул тут, секретаршу травмируешь... Ведь закон есть... Как дела в коннотракторных?

– Что дела?
– Заговеев потёр лоб шапкой.
– Коли не дашь га, худо.

Я приподнялся.
– Право, Иванович...

– Ты погодь, - перебил он.
– Дак, свет-Сергеич друг! Ты начальник был в партии, я содействовал? Я тебе вдохновлял народ? А закон тогда был такой, чтоб тебе агитировать? А ведь я агитировал, чтоб ты честь имел за свою мутотень, с обкома-то! Мне закон суёшь?

Поделиться с друзьями: